История жирондистов Том II
Шрифт:
В Конвенте воображали, что Гора находится под угрозой, потому что некоторые ее члены не считали себя в безопасности и, чтобы вызвать сочувствие со стороны всего Конвента, внезапно начали процесс шестидесяти двух арестованных депутатов, а затем обвили меня во всех этих событиях, в которых я не принимал ровно никакого участия. Слово „диктатура“ имеет магическое действие. Оно клеймит свободу, унижает правительство, уничтожает республику, разрушает все революционные учреждения, делает ненавистным народное правосудие, которое изображает как установленное честолюбием одного лица; оно направляет в одну точку ненависть всех людей и кинжалы всех фанатиков и аристократов.
Кто я такой — я, которого обвиняют? Раб свободы, живой мученик республики, столько же жертва,
Каждому депутату, возвращавшемуся из своей миссии в департаменты, говорили, что я один потребовал его отозвания. Сообщали моим товарищам все то, что я сказал, а в особенности то, чего я не говорил. Но кто такие они, эти клеветники?
Я могу ответить, что авторами клеветы стали, прежде всего, герцог Йоркский, мистер Питт и все тираны, вооружившиеся против нас. А кто еще?.. Ах! Я не могу назвать их в эту минуту и в этом месте, я не решаюсь окончательно разорвать завесу, покрывающую глубокую тайну беззаконий; но могу уверенно утверждать, что среди авторов этого заговора находятся сторонники системы подкупа и крайних средств, гнусные проповедники атеизма и безнравственности, которым они служат основой.
Что сказали бы, если бы зачинщики заговора, о котором я только что говорил, принадлежали к числу тех, кто отправил на эшафот Дантона, Фабра и Демулена? Негодяи! Они хотели заставить меня сойти в могилу с позором, и я оставил бы по себе на земле память тирана! С каким вероломством они злоупотребляли моим доверием! Как они притворялись разделяющими принципы добрых граждан! Какой их притворная дружба казалась искренней и приветливой! Вдруг их лица сделались мрачны, дикая радость заблистала в глазах; это случилось в ту минуту, когда они думали, что приняли все меры, чтобы одолеть меня. Сегодня они снова льстят мне, их речи любезнее, чем когда-либо; три дня назад они готовы были донести на меня как на Каталину, а сегодня они приписывают мне добродетели Катона. Им нужно время, чтобы возобновить свои преступные интриги. Как жестока их цель и как презренны их средства! Судите по одной подробности. Я был назначен, за отсутствием моих сотоварищей, заведовать главным полицейским бюро при Комитете общественного спасения. Мое короткое правление ограничилось тем, что я вызвал около тридцати арестованных отчасти для того, чтобы освободить подвергшихся преследованию патриотов, отчасти, чтобы убедиться в своем мнении относительно некоторых врагов революции. Итак, можно ли поверить, что одного слова „главная полиция“ оказалось достаточно, чтобы возложить на мою голову ответственность за все действия Комитета общественной безопасности, за ошибки конституционных властей, за преступления всех моих врагов? Быть может, нет ни одного арестованного лица, ни одного потерпевшего гражданина, которому бы не сказали про меня: „Вот виновник твоих бед; ты был бы счастлив и свободен, если бы его не было!“ Более шести недель назад сила клеветы, невозможность делать добро и остановить зло принудили меня решительно отказаться от своих обязанностей члена Комитета, и клянусь, что об этом я советовался только с моим разумом и благом отечества.
Как бы там ни было,
О! Я без сожаления расстанусь с жизнью! Какой друг отечества захочет пережить момент, когда запрещают долее служить ему и защищать угнетенную невинность? К чему жить при том порядке вещей, когда интрига постоянно берет верх над правдой? Как перенести пытку лицезрения непрерывного следования друг за другом ряда изменников, более или менее способных скрывать свою отвратительную душу под личиной добродетели и даже дружбы? Видя бездну пороков, которую поток революции смешал в одну кучу с гражданскими добродетелями, я боялся иногда, признаюсь в этом, быть очерненным в глазах потомства по причине нечистого соседства с порочными людьми, и я в восторге, видя негодование Катилин моего отечества, проводящих демаркационную линию между собою и всеми благонамеренными людьми. Добрые и злые исчезают с земли, но при различных условиях. Французы, у вас нет иной гарантии свободы, кроме строгого соблюдения принципов всеобщей морали. Что значит для нас победа над королями, если мы побеждены пороками, влекущими за собой тиранию!
Народ, вспомни, что если в республике правосудие не соседствует с ограниченной властью и если это слово не означает любви к равенству и отечеству, то свобода есть не что иное, как пустое слово! Народ, ты, которого боятся, которому льстят и который презирают, ты, властелин, с которым обращаются как с рабом, вспомни, что везде, где не царит правосудие, судьями являются страсти.
Неужели мы подпишемся под этим законом? Нет! Будем защищать народ, рискуя его уважением; пусть они стремятся к эшафоту дорогой преступления, а мы пойдем путем добродетели!»
Эту длинную речь, из которой мы привели только самые важные места, выслушали с притворным уважением. Все ждали, пока разразится ропот, чтобы присоединиться к нему. Привлечь к себе внимание значило погубить себя, каждый дрожал перед остальными. Когда Робеспьер направился к своей скамье, все, мимо кого он проходил, кланялись ему. Конвент не знал, разразиться негодованием или рукоплескать. Негодование было бы началом боя; рукоплескание — порабощением. Молчание прикрывало его нерешительность. Но тут раздался чей-то голос.
Это был голос Лекуантра. Он потребовал, чтобы речь Робеспьера напечатали. Это значило заставить Конвент принять ее.
Бурдон, имя которого встречалось везде, где велось дело против Робеспьера, в эту минуту почувствовал, что одна лишняя дерзость ничего не прибавит к его репутации в глазах Робеспьера, и рискнул: «Я протестую против опубликования этой речи. Она может заключать в себе заблуждения, как и истины, и осторожность со стороны Конвента требует отправить ее на рассмотрение обоих».
Никакого взрыва неудовольствия не последовало против замечания, которое еще накануне показалось бы богохульством. Робеспьер был поражен, видя свое падение.
Кутон, в свою очередь, потребовал не только того, чтобы речь напечатали, но даже чтобы ее отправили во все департаменты республики. Если бы это голосование допустили, поражение врагов Робеспьера стало бы полным. Бадье встает с готовностью пожертвовать собою. Робеспьер хочет прервать его речь, но Бадье настаивает на своем. Он защищает доклад, сделанный им о Катерине Тео, на него только что нападал Робеспьер. Он делает намеки на то, что ему известны многие тайны, в которые замешаны сами его обвинители. Он оправдывает Комитет общественной безопасности.