История жирондистов Том II
Шрифт:
Угрожающие взгляды, подозрительные жесты, двусмысленные намеки поразили взоры и слух Робеспьера на обратном пути. «От Капитолия до Тарпейской скалы всего один шаг!» — кричал один. «На свете есть еще Бруты», — бормотал другой. «Видишь этого человека? — спрашивал третий у шедшего рядом с ним. — Он хочет приучить республику боготворить кого-нибудь, чтобы потом заставить боготворить себя». — «Он выдумал Бога, потому что он величайший тиран. Он хочет быть его жрецом, а может сделаться его жертвой».
Робеспьер потерял свое обаяние и лишился популярности на том самом алтаре, на котором восстановил служение Верховному Существу. Этот день возвеличил его среди народа и погубил в Конвенте. Он вернулся домой задумчивым. Весь день ему досаждали анонимными поздравлениями.
Действительно, для Робеспьера настала минута риска. Если бы у него хватило смелости объявить конец революционной власти, начало народного правления и отмену казней, то он царствовал бы уже на следующий день, обвинил в пролитой крови своих врагов, присвоил себе популярность милосердия и спас бы республику. Но он ничего этого не сделал. Он дал убаюкать себя этим колеблющимся порывам народной любви и всемогущества и ловил рукою только воздух.
Сен-Жюст желал большего. Видя, что он не может заставить Робеспьера решиться принять верховную власть из рук народа, он вознамерился заставить Комитет общественного спасения присудить ее ему.
В отсутствие Робеспьера Сен-Жюст нарисовал на тайном заседании картину отчаянного положения республики. «Бедствие достигло крайних пределов, — сказал молодой представитель, — нас терзает анархия, законы, которыми мы наводняем Францию, представляют собой смертоносное орудие, которое мы передаем в руки партий. Каждый народный представитель при армиях и в департаментах является королем в своей провинции; кровь затопляет нас, золото исчезает, границы обнажены, война ведется без общего плана, и даже наши победы есть не что иное, как счастливая случайность. Приведут ли все эти волнения к ослаблению или могуществу? Хотим ли мы жить или умереть? Республика будет жить или умрет вместе с нами! Для всех нас есть только одно средство спасения: сосредоточение разъединенной власти в одном человеке.
Вы спросите, кто же этот человек, столь высоко стоящий над слабостями и подозрениями человечества, что республика может быть олицетворена им? Признаюсь, эта роль превышает человеческие силы, миссия эта ужасна, а опасность чрезвычайна, если мы ошибемся в выборе.
Он должен обладать знанием людей и событий, которые разыгрываются уже в течение пяти лет; он должен пользоваться такой всеобщей популярностью, чтобы глас народа присудил ему диктатуру, которую мы только наметили для него! При описании этого человека никто из вас не станет колебаться и назовет Робеспьера! Он один соединяет в себе, благодаря уму, обстоятельствам и добродетели, условия, которые могут оправдать такое неограниченное доверие Конвента и народа! Не скроем от себя, в чем заключается наше благо! Победим, в виду явной необходимости, наше самолюбие, зависть, отвращение! Не я указал на Робеспьера, а его добродетель! Не мы сделаем его диктатором, а Провидение республики!»
При слове «диктатор» все лица нахмурились. Все почтительно отклонили мысль Сен-Жюста, как одну из грез, вызванных лихорадкой патриотизма. «Робеспьер велик и мудр, — послышалось в ответ, — но республика выше и мудрее, чем один человек. Диктатура сделалась бы троном отчаяния, и никто не сел бы на него, пока живы республиканцы!»
Сен-Жюст тщетно пытался настаивать; Леба тщетно пытался прояснить мысль своего сотоварища. Члены Комитета разошлись взволнованные, возмущенные, но предупрежденные. Неосторожность Сен-Жюста оказалась вменена в преступление Робеспьеру. «Верховную власть не вымаливают, а захватывают; пусть он завладеет ею, если осмелится!» — сказал Билло своим друзьям. С этого дня комитеты начали питать против Робеспьера подозрения, которые во время совещаний проявлялись ропотом и злобными восклицаниями.
Однако со следующего после празднества дня Конвент начал издавать множество декретов, проникнутых истинным духом революции.
Законы были мягки, как растроганные человеческие сердца. Конвент объявил,
Читая эти декреты, народ начал надеяться, что завоевал своею кровью принцип демократии и что философия, исчезнувшая во время революционной борьбы, явится следствием его победы и начнет им управлять. Один только эшафот противоречил этим надеждам.
Робеспьер, зная о ненависти к нему комитетов, наконец решил поразить своих врагов дерзостью и опередить их внезапностью: 22 прериаля, через два дня после торжества в честь Верховного Существа, он предложил Конвенту, по соглашению с Кутоном, проект декрета о преобразовании Революционного трибунала. Это был закон, санкционировавший произвол и каравший за всякий проступок приговором к казни.
К разряду врагов народа принадлежали все граждане независимо от того, были они или нет членами Конвента, на которых могло пасть подозрение. Нация не считалась уже невиновной, а члены правительства — неприкосновенными. Это было всемогущество судебных и карательных мер, диктатура не человека, но эшафота.
Рюан, выслушав проект этого декрета, воскликнул: «Если бы этот проект прошел немедленно, я прострелил бы себе голову!» Барер, которого предложение декрета убедило в могуществе Робеспьера, отстаивал его необходимость. Бурдон, депутат Уаза, также решился возразить. Робеспьер настаивал, чтобы его обсудили на том же заседании. «С тех пор как мы избавились от заговорщиков, — сказал он, кивнув в сторону места, которое раньше занимал Дантон, — мы подаем голоса немедленно; просьбы об отсрочке повредят в настоящую минуту!»
Когда на другой день открылось заседание, Бурдон решил взойти на трибуну. Он потребовал, чтобы Конвент сохранил за собой исключительное право отдавать своих членов под суд. Мерлен, депутат от Дуэ, поддержал мнение Бурдона. Решили провести работу по разъяснению декрета; это должно было обезоружить Робеспьера и комитеты.
На следующем заседании Дельбрель и Маларме потребовали новых разъяснений. Кутон энергично отстаивал свой труд, льстил Конвенту, ободрял комитеты, нападал на Бурдона. Тот поспешил оправдаться, но с достоинством: «Пусть они знают, эти члены комитетов, что если они патриоты, то и мы патриоты не менее их. Я уважаю Кутона, уважаю Комитет; но я уважаю также непоколебимую партию Горы, которая спасла свободу!»
Возмущенный Робеспьер немедленно заявил: «Бурдон пытается отделить Комитет от Горы. Конвент, Комитет и Гора — это одно и то же. Граждане! Когда вожди преступной партии — Бриссо, Верньо, Жансонне, Гюаде и прочие негодяи — встали во главе одной части этого священного собрания, наступил момент, когда лучшая часть Конвента должна была сплотиться, чтобы побороть их. Тогда имя Горы сделалось священным, потому что обозначало ту часть представителей народа, которые борются против обмана; но с той минуты, когда эти люди пали под мечом закона, когда честность, правосудие, нравы пришли в норму, в Конвенте могут быть только две партии: добрая и злая. Если я имею право обратиться с этой речью к Конвенту вообще, то, мне кажется, я также имею право обратиться и к знаменитой Горе, которой я, конечно, не безызвестен.