История жизни, история души. Том 2
Шрифт:
соль — да разве перечислишь все крупинки этой соли?! А ещё ушёл человек нашего поколения. Вообще немыслимо себе представить жизнь... да почти что нашей планеты жизнь! — без этого едкого старика, оппонента, спорщика и борца, зачастую и защитника, всерьёз, не на словах защитника многих близких нам правд против многих и многих кривд... Говорят, что его, с инфарктом, после 3-х недель лежания в Н.Иерусалиме, привезли в Москву (зачем?! ведь нельзя же шевелить таких тяжёлых больных!). От больницы он отказался и умер у себя дома, «под наблюдением врача».
У нас осень, но не полегчало — по-прежнему много дел и всяческой непосильной суеты. Уедем отсюда, верно, в первых днях октября — раньше, чем обычно.
Скоро обо всём напишу подробно, сейчас тороплюсь, чтобы воспользоваться «оказией».
Крепко обнимаем вас
Ваши Аля и Ада
И.Г. умер в один день с мамой — 31 августа.
В.Н. Орлову
10
Дорогой Владимир Николаевич! простите, что в ответ на такое чудесное Ваше письмо - несколько жалких и срочных каракуль: хочу, чтобы хоть они застали Вас в Ленинграде до отъезда Вашего в Полонию. <...>
Скоро будем сматывать тарусские удочки, а в октябре м. б. мне удастся схлопотать (чужими руками) путёвку в Кисловодск; мне очень туда хочется, т. к. нынче в октябре будет ровно тридцать лет, как мы там были с папой, и это были последние наши с ним счастливые дни; по крайней мере, сейчас мне это так чувствуется, сейчас я на это, задним числом, надеюсь. Мог ли быть, на самом-то деле, мой отец счастлив в 1937г.?
Большое горе — смерть Эренбурга. Аня была на похоронах — говорит, было грандиозное, небывалое количество народа и — полицейские рогатки у кладбища. Она Вам расскажет много интересного об этом.
О «Герое» я Вам и расскажу, и напишу, и вообще запишу его приезд сюда и то, о чём мы говорили, вернее — то, что говорил он. Обаяние этого человека велико и теперь, но поразила меня его углублённость человеческая, чего раньше не было и в помине, его дорастание до поэм и до самой Марины и — вечный закон разминовения, ибо этого он ей сказать не может и не сможет.
Он приехал сказать об этом мне. И наша встреча, встреча двух дорастающих, доросших до глубочайшего понимания того, что у нас отнято, того, что нам дано слишком поздно, - была, пожалуй, одним из сильнейших потрясений моей жизни...
Кончаю. С Богом. По домам1.
Получили ли «Моего Пушкина»?1"
Откликнитесь!
Всего, всего, всего самого доброго вам обоим.
Ваша АЭ
Ещё раз простите каракульность и невнятность.
’ Перефразированная начальная строка стих. А. Блока «Седое утро». У Блока: «Утреет. С Богом! По домам!..».
П.Г. Антокольскому
27 сентября 1967
Дорогой мой Павлик, спасибо Вам за добрый отклик на моё предыдущее нытьё; я не всегда такая зануда, просто донельзя осточертели: быт и переводы. Переводы удалось (частично) отложить, т. е. вернее: часть переводов удалось отложить, т. к. Верлен, слава Богу, вместе с другими несозвучностями великому пятидесятилетию, вылетел из плана юбилейного года и перенесён на следующий, приближающий нас к великому столетию, но не раньше чем через 49 лет. Быт же безотлагателен и всегда со мной и при мне.
В Москву перебираться думаем (мы с подругой) в первой половине октября, сейчас же изнываем под бременем небывалого урожая яблок - с трёх наших яблонь. Какое счастье, что их не больше, а только три; обычно они приносят только густую тень там, где солнца надо бы побольше...
Несмотря на то, что Вы считаете Москву целительницей всех зол, я туда вовсе не стремлюсь. Телефон я не люблю, он всегда отрывает от дела; вид из окна на один (даже на несколько) корпусов писательских казарм меня не пленяет; воздуха, как такового, нет; не воздух, а очередная синтетика, заменитель, и не из удачных. Ох, я бы круглый год жила в Тарусе, если бы не трудности с дровами; зима тут див 117 ная - а тишина! Сибирь научила меня любить зиму, породнила меня с зимой, с тишиной, глубиной, простором. Когда я жила в Турухан-ске, в ссылке, никто из «вольных» (или почти никто) не писал мне -кроме тёти, Ел<изаветы> Яковл<евны> Эфрон, да Пастернака; тот всю жизнь был «поверх барьеров». И вот идёшь с почты — за пазухой конверт, надписанный летучим, нотным почерком Б<ориса> Л<еонидовича>, вокруг - снега, над головой - чёрное небо, с чистейшими, громаднейшими ледяными звёздами, близко - рукой подать! Тишина - космическая, не глухая, земная - а небесная, на грани звучания глубины неба и звёзд. Во всем мире - только твое сердце бьется. Удивительно! Была бы я помоложе, а главное - покрепче, махнула бы я в Туруханск на всю зиму, окунулась бы в купель перво-зданности, Господи, до чего было бы хорошо... А сколько там собак, Павлик! Не сосчитаешь; собаки ездовые, лайки, мохнатые, грудастые, ангельской доброты, дьявольского аппетита! Из-за одних собак бы... А в морозный день, когда за 50°, на небе - до семи солнц, одно настоящее, шесть ложных, все светят, ни одно не греет!
Но меня опять увело - я вот о чём хотела сказать: наконец удалось, кажется, согласовать все инстанции и дистанции по поводу памятничка — простого и пристойного — в Елабуге; Литфонд даёт тысячу рублей, на хороший камень - с надписью той же, что на крестике, установленном Асей, - с транспортировкой
Ваша Аля
Дорогая моя Саломея, как рада я была получить Ваше письмо — в трёх измерениях: и длинное, и высокое, и глубокое! Сегодня, для разнообразия, пишу Вам днём — это значит, что письмо получится таким же плоским, как этот лист, и не длиннее его... так действует на меня дневной свет, жестоко обнажающий все жизненные недоделки, всегда отрывающие от письменного стола. Вечер же ограничивает мир внешний кругом настольной лампы, и все беспокойства и раздражения, лежащие вне, по ту сторону лампового круга, спят до утра - или делают вид, что спят. Но тут другая беда: к вечеру обычно так выматываюсь, что сама норовлю уснуть вместе с беспокойствами... Всё, что Вы пишете о своей жизни и о себе, так близко мне, что исчезают все пространственные и временные расстояния, разделяющие нас: вероятно, мы в какой-то степени и сами - уже ДУШИ, как все те, нам близкие, которых теперь физически нет рядом с нами; (всё это — без всякой метафизики.) Нам с Вами надо было большую жизнь прожить — и такую несхожую — чтобы так просто обрести друг друга, и так с пол слова (часто и несказанного!) понимать друг друга. А вот маме состояние ДУШИ отроду дано было, и потому люди так не понимали её и не находили с ней «общего языка» (простите за штамп). Даже нам с Вами, всё же ей близким, сколько же надо было прожить и пережить, чтобы разговаривать с ней на её языке; теперь, когда каждый настоящий разговор для нас с Вами, по сути дела, уже монолог, а не диалог; (т. е. не наш с Вами разговор, а наши разговоры с теми, кто сейчас отвечает нам лишь нашими же устами...). Но спасибо судьбе, что мы дожили и доросли до этих монологов; другим и этого не дано; для других - что было, то прошло; они бедны, нищи; а мы богаты безмерно, ибо на наш голос откликаются, и наше внешнее «одиночество» - только кажущееся. Есть ещё много радостей в жизни, Саломея, и как же мудра сама жизнь, оставляющая нам про запас всё то богатство, все те россыпи, мимо которых мы так расточительно пробегали, когда шире был наш шаг и глубже дыхание, когда мы воспринимали мир широкоохватно, панорамно, и, вобщем-то по поверхности, хоть поверхностными и не были никогда.
Сейчас я полюбила и поняла цветы, растения, подробности природы, которую раньше воспринимала массами и масштабами; сейчас только я поняла животных, которых думала, что любила — всегда. Сейчас мне уже не надо карабкаться на гору, чтобы оттуда полюбоваться
широтою горизонта: оказывается — он всюду широк, надо только уметь смотреть, уметь видеть.
Сейчас я рада и чисто-прибранной комнате, и вкусному обеду, которым я потчую друзей, и подарку, который удаётся подарить, и помощи, к<отор>ую удаётся оказать; сейчас я многому рада — казалось бы, должно бы быть наоборот; в «пенсионном возрасте» принято ворчать... Впрочем, не лишаю себя и этого «удовольствия».
Дал бы Бог до конца сохранить голову, глаза, уши, руки, ноги -способность себя обслуживать et n’etre pas a la charge de quelqu’un!118
Насчёт Эренбурга согласна с Вами во всём1; читать его как писателя - невозможно, настолько он лишён души; язык его — переводной со всех европейских языков и ничего общего с русским не имеет; прочтёшь — и ни уму, ни сердцу... а вместе с тем наш XX век был бы немыслим именно без него, именно такого, каким он был... но каким же он был? Трудно сказать; во всяком случае достаточно угловатым', достаточно противоречивым; русским в Европе, европейцем в России; нигде не евреем, ибо начисто лишён был и недостатков, и качеств этого народа; достаточно справедливым (за неимением органической доброты) при громадном эгоцентризме; очень действенным, но отнюдь не деловым; бескорыстным - но скупым; и т. д. и т. д. Его не любили, но ценили; вообще же ему повезло: он уцелел в трудные времена; иначе первенствовал бы, возможно, совсем не он, а кто-нибудь другой...