История жизни пройдохи по имени Дон Паблос, пример бродяг и зерцало мошенников
Шрифт:
— Поверьте, ваша милость, — сказал он, клюнув на мою приманку, — тут все зависит от нас, и если в нашей компании окажется негодный человек, то он может натворить много зла. Я просто так, ради удовольствия присудил к галерам больше невинных, чем бывает букв в судебном протоколе. Доверьтесь мне и будьте покойны, что я вытащу вас отсюда целым и невредимым.
С этим он ушел, однако в дверях обернулся и попросил у меня чего-нибудь для добрейшего альгуасила Дьего Гарсии, которому следует, мол, заткнуть рот серебряным кляпом, и еще для какого-то докладчика по делу, дабы помочь ему проглотить все пункты обвинения.
— Докладчик, сеньор мой, — объяснил мне писарь, — может одним лишь нахмуриванием бровей, возвышением голоса или топаньем ноги, посредством чего он
Я сделал вид, что понял его, и добавил еще пятьдесят реалов. В благодарность за это он посоветовал мне поднять воротник моего плаща и сообщил два средства от простуды, которую я схватил в холодной тюрьме. На прощание он сказал, взглянув на мои оковы:
— Не печальтесь. За восемь реалов начальник тюрьмы окажет вам всякие послабления. Это ведь такой народ, который добреет только тогда, когда это ему выгодно.
Мне понравился этот совет, и по уходе писаря я дал начальнику эскудо, и тот снял с меня наручники.
Он пускал меня к себе в дом. У него была жена — настоящий кит — и две дочки, дуры и уродины, но тем не менее крайне склонные к распутству. Случилось, пока я был там, что начальник, которого звали Бландонес де Сан Пабло (жена его прозывалась донья Ана де Мора), пришел однажды к обеду, задыхаясь от бешенства. Есть он не захотел. Супруга его, подозревая большую неприятность, так пристала к нему со своими назойливыми расспросами, что он в конце концов вскричал:
— А что же делать, если этот негодяй и вор Альмендрос, апосентадор, когда мы поспорили с ним относительно арендной платы, сказал мне, что ты нечиста?
— А он что, подол мне чистил, что ли? — вскипела она. — Клянусь памятью моего деда, ты не мужчина, раз не вырвал ему за это бороду! Позвать мне разве его служанок, чтобы они меня почистили? Слава богу, — тут она обернулась ко мне, — я не такая иудейка, как он. Из тех четырех куарто, что ему цена, два — от мужика, а остальные восемь мараведи — от еврея. Честное слово, сеньор Паблос, если б он сказал это при мне, я бы напомнила. ему, что на плечах у него мотовило святого Андрея!
Тогда весьма опечаленный начальник тюрьмы воскликнул:
— Ах, жена, молчи, ибо он сказал, что на мотовиле этом есть виток-другой и твоей пряжи и что нечиста ты не потому, что свинья, а потому, что не ешь свинины.
— Значит, он назвал меня иудейкой? И ты так спокойно об этом говоришь? Так-то ты бережешь честь доньи Аны Мора, внучки Эстебана Рубио и дочери Хуана де Мадрида, что известно богу и всему свету?
— Как, — вмешался тут я, — вы дочь Хуана де Мадрида?
— А как же, — ответила она, — дочь Хуана де Мадрида из Ауньона.
— Клянусь богом, что тот, кто оскорбил вас, — сам иудей, распутник и рогоносец! Хуан де Мадрид, царствие ему небесное, — продолжал я, — был двоюродный брат моего отца, и я всем докажу, кто он такой, ибо это задевает и меня. Если меня выпустят из тюрьмы, я заставлю этого мерзавца сто раз отказаться от своих слов. У меня в городе есть особая грамота, касающаяся и отца, и дяди, писанная золотыми буквами.
Все чрезвычайно обрадовались новому родственнику и воспрянули духом, узнав про грамоту. Грамоты, впрочем, такой у меня не было, да я и понятия не имел, кто они такие. Супруг пожелал в подробностях осведомиться о нашем родстве, а я, дабы он не уличил меня во лжи, клялся, божился и делал вид, что все еще не могу прийти в себя от ярости. Тогда они стали успокаивать меня и уговаривать не думать и не говорить об этом деле.
Я же время от времени нарочно и как бы невзначай восклицал: «Хуан де Мадрид? Все, что он про него наплел, — это же курам на смех!» Или: «Хуан де Мадрид? Так ведь его отец был женат на толстой Ане де Асеведо!» А затем снова на некоторое время умолкал.
В конце концов начальник тюрьмы дал мне в своем доме стол и постель; а писец по его просьбе и благодаря моему подкупу обстряпал все так удачно, что старуху вывезли из тюрьмы на всеобщее рассмотрение верхом на некоем сером животном, коего тащили на поводу, между тем как
Глава XVIII
о том, как я водворился в гостинице, и о несчастье, которое меня там постигло
Выйдя из тюрьмы, я очутился один-одинешенек и без друзей. Хотя они и дали мне знать, что пойдут по севильской дороге, прося милостыню, присоединиться к ним я не пожелал.
Решил я поселиться в гостинице, где и познакомился с одной девицей рыжеволосой, беленькой, веселой, охотно вмешивающейся в чужие дела, порой сдержанной, а порой весьма сговорчивой и услужливой. Девица эта немножко сюсюкала и пришепетывала, боялась мышей, была уверена, что у нее красивые ручки, и, чтобы все ими любовались, всегда сама снимала нагар со свечей и разрезала еду за столом. В церкви она сидела, сложив руки на груди, на улицах указывала пальчиком, кто в каком доме живет, в гостиной постоянно поправляла в волосах шпильку, если же играла, то только в писпириганью, ибо и тут можно было показать ручки. Время от времени она нарочно позевывала, чтобы показать зубки и иметь повод перекрестить ротик. Одним словом, все в доме было ее ручками так щупано и перещупано, что она уже надоела собственным родителям. Они меня очень хорошо приняли в своем доме, ибо я поговаривал, что хотел бы снять его. Кроме меня, здесь жили один португалец и какой-то каталонец. И тот, и другой обошлись со мной весьма учтиво. Девица показалась мне годной для развлечения от скуки, и это было тем более удобно, что я проживал с нею под одной крышей. Я начал с того, что не спускал с нее глаз, рассказывал разные разности, которых понабрался для приятного времяпрепровождения, сообщал всяческие новости, хотя нигде их и не узнавал, короче говоря — оказывал ей и ее родителям множество услуг, которые мне самому ничего не стоили. К тому же я сообщил им, что сведущ в колдовстве и что могу, если пожелаю, сделать так, что всем покажется, будто их дом горит, и всякую другую ерунду, которую они принимали всерьез, так как были очень легковерными людьми. Одним словом, я завоевал всеобщее расположение, но не сумел еще покорить девицу, ибо не был одет как нужно, хотя несколько и улучшил свое платье при содействии начальника тюрьмы, которого продолжал навещать, поддерживая с ним родственные связи в обмен на мясо и хлеб. Из-за плохой одежды меня не ценили в должной степени.
Дабы меня принимали за человека, скрывающего свои богатства, я подсылал в гостиницу в свое отсутствие разных приятелей. Сначала пришел один из них и спросил сеньора дона Рамиро де Гусмана, как я назвал себя, ибо друзья убедили меня, что переменить имя ровно ничего не стоит и весьма полезно. Он спросил «дона Рамиро, делового человека, богача, который только что выхлопотал себе три подряда у короля». Хозяйки не узнали меня по этому описанию и ответили, что у них живет некий дон Рамиро де Гусман, но не столь богатый, сколь оборванный, низкий ростом, некрасивый лицом и бедный.
— Так это он и есть, — объявил мой приятель, — и я не пожелал бы иметь большей ренты на службе господу богу, чем тот доход в десять тысяч дукатов, который он получает.
Он понарассказал им еще всякого вздору, от коего они пришли в полнейшее изумление, и ушел, попросив передать мне к акцепту подделанный вексель на девять тысяч эскудо. Тут и дочка, и мать поверили в мое богатство и заранее стали прочить меня в мужья. Я пришел домой с совершенно невозмутимым видом, а они уже в дверях вручили мне вексель и сказали: