Иствикские ведьмы
Шрифт:
— Поздно. Ему за тридцать. Движению он не нужен.
— Он это знает. Презирает себя. Ну не могу же я все время ему отказывать, он такой жалкий, — воскликнула Сьюки протестующе.
От природы они обладали целебной силой, и если общество обвиняло их в том, что они разбивают супружеские союзы, вступая в разрушительную связь, затягивают узел, который приводит к импотенции или эмоциональной холодности внутри семей, кажущихся крепкими в своих домах с темными окнами под прочными крышами, и если мир не просто обвинял, но сжигал их заживо языками негодующего общественного мнения, то это цена, которую они должны были платить. Это было их главное инстинктивное стремление — желать исцелить, поставить припарки покорной плоти на рану мужского желания, подарить его скованному духу восторг созерцания того, как ведьма выскальзывает из одежды и ходит нагая по комнате мотеля среди безвкусной мебели. Александра отпустила молодую женщину, продолжающую служить Эду Парсли, без слова упрека.
В тишине своего дома, оставшись одна без детей еще на два часа, Александра боролась с депрессией,
Александра росла нежно любимой дочерью в городке на гористом Западе с главной улицей, похожей на широкое пыльное футбольное поле. Аптека и продуктовый магазин, магазин «Вулвортс» и парикмахерская были разбросаны по нему, как пятна креозота, отравляющие землю. Она была чудесным грациозным ребенком, любимицей семьи, окруженной скучными братьями, обреченными тянуть ярмо своего пола. Ее отец торговал джинсовой одеждой «Ливайс» и, возвращаясь из деловых поездок, оглядывал Александру, как нежный стебелек с появляющимися каждый раз новыми лепестками и побегами. Вырастая, маленькая Сэнди отбирала здоровье и силу у увядающей матери, как когда-то высасывала молоко из ее груди. Как-то раз, катаясь верхом, она разорвала девственную плеву.
Александра училась ездить на длинных сиденьях мотоциклов, держась так крепко, что на ее щеке оставались отпечатки заклепок с куртки мальчика. Мать умерла, и отец послал ее учиться на восток в колледж — консультант ее средней школы обратил его внимание на основательно звучащее название «Женский колледж штата Коннектикут». Там, в Нью-Лондоне, будучи капитаном команды хоккея на траве и специализируясь в области изящных искусств, она сменила за год множество нарядов и в июне, в конце первого учебного года, оказалась однажды вся в белом, а потом дамские платья безвольно повисли в ее гардеробе. Она познакомилась с Озом на Лонг-Айленде, их обоих пригласили покататься на яхте; он много пил из хрупких пластиковых стаканчиков, крепко держа их в руках, и не казался ни пьяным, ни возбужденным, в отличие от нее, и это произвело на нее впечатление. Оззи тоже был восхищен ее полной фигурой и западной мужеподобной походкой. Ветер переменился, парус захлопал, судно отклонилось от курса, ободряющая усмешка вспыхнула на его порозовевшем от солнца и выпитого джина лице; у него была кривая застенчивая улыбка, немного похожая на улыбку ее отца. Она упала в его руки и смутно ощутила, что из этого падения от их совместных усилий может возникнуть новая жизнь. Она взвалила на себя материнство, клуб садоводов, гараж и вечеринки. Пила утренний кофе вместе с приходящей домработницей и ночной коньяк со своим мужем, ошибочно принимая его пьяное вожделение за примирение. Мир вокруг нее рос — ребенок за ребенком выскакивал между ног. Они сделали пристройку к дому, Оззи доплачивали за инфляцию — каким-то образом она питала свой мир, но он ее больше не поддерживал. Ее депрессия усиливалась. Врач прописал ей тофранил, психотерапевт — психоанализ, священник — и то и другое. Они с Озом жили тогда в Норвиче, в доме был слышен звон церковных колоколов, и, пока дети не вернулись из школы, Александра лежала в постели длинными темными вечерами, принимая каждый удар, чувствуя себя такой же разбитой и дурно пахнущей, как старая калоша или шкурка белки, задавленной на шоссе несколько дней назад.
Девушкой, лежала она на кровати, в их чистом городке, возбужденная собственным телом, явившимся ниоткуда, чтобы связать ее дух; она изучила себя в зеркале, увидела ямочку на подбородке и забавную ложбинку на конце носа, отошла, чтобы оценить покатые широкие плечи, груди, похожие на тыквы, и небольшую перевернутую чашу живота, светящегося над застенчивым треугольным кустиком и крепкими округлыми бедрами. И решила быть в согласии со своим телом; оно могло быть и хуже. Лежа на кровати, она любовалась своей лодыжкой, поворачивая ее в свете, льющемся из
Сейчас мир лился сквозь нее, опустошенную, как сквозь трубу. Женщина — это дырка. Александра прочла это когда-то в мемуарах проститутки. На самом деле ей казалось, что она, скорее, губка, тяжелая, хлюпающая, лежащая на кровати и вбирающая из воздуха всю тщету и невзгоды: войны без победителя, когда болезни побеждены, и умереть все мы можем только от рака. Дома ее дети будут шуметь, неловкие и беспомощные, повиснут на ней, заглядывая в лицо, прося пищи, и они найдут не мать, а испуганное толстое дитя, подурневшее и поглупевшее, больше не удивляющее своего отца, чей прах развеяли два года назад с самолета над его любимым горным лугом, где семья когда-то собирала полевые цветы — альпийские флоксы и «летчики» с их пахнущими скунсом листьями, акониты и до декатеоны, горные лилии, которые цветут в сырых местах, оставшихся после сошедших снегов. Ее отец брал атлас растений, а маленькая Сандра приносила ему свежесорванные жертвы, чтобы он определил их названия, нежные цветы со скромными, бледными лепестками и стеблями, холодными, как казалось девочке, оттого, что они пробыли всю ночь в горах на холоде.
Ситцевые шторы, которые Александра и Мейвис Джессап, разведенная декораторша из «Тявкающей лисицы», повесили на окнах спальни, были в крупных розовых и белых пионах. Складки драпировок образовали из этого узора отчетливое лицо клоуна, злое бело-розовое лицо с маленькой щелью рта; чем больше Александра смотрела, тем больше появлялось таких же зловещих клоунских лиц, хор клоунов среди наложений пионов. Это были дьяволы. Они усиливали ее депрессию. Она подумала о своих малышках, ждущих, когда их изгонят из глины, они были ее воплощениями — сырыми, бесформенными. Рюмка и таблетка могли ее взбодрить и оживить, но она знала этому цену: ей станет хуже два часа спустя. Ее бессвязные мысли притягивались, как колдовским челноком и синкопированным звуком машин, к старой усадьбе Леноксов и ее обитателю, темноволосому принцу, взявшему двух ее сестер, будто нанося ей умышленное оскорбление. Но даже в этом ощущалась какая-то непростая игра, желание испытать ее дух. Она тосковала по дождю, видела его движение над пустотой потолка, но, когда выглянула в окно, не заметила никакой перемены в безжалостно ясной погоде; Клен напротив покрыл оконные стекла золотом, последним сиянием отживших листьев. Александра лежала на своей постели, несчастная, под тяжестью всей этой непрекращающейся бесполезности мира.
Добрый Коул зашел в комнату, почуяв ее грусть. Блестящее длинное тело в просторном мешке собачьей шкуры неуклюже двигалось по овальному ковру, сплетенному из лоскутов. Вдруг он вспрыгнул без усилий на ее качнувшуюся кровать, встревоженно облизал ей лицо и руки и понюхал там, где она для удобства расстегнула пояс своих заскорузлых от грязи «Ливайсов». Она подтянула кверху блузку, показав большую часть молочно-белого живота, и нашла там лишний сосок на расстоянии ширины ладони от пупка, маленькую розовую резиновую почку, появившуюся несколько лет назад. Док Пэт заверил, что она доброкачественная, не раковая. Он предложил ее удалить, но она боялась операций. Сосок был нечувствительным, но кожу вокруг него покалывало, пока Коул нюхал и лизал его. Тело собаки излучало тепло и тошнотворный запах падали. Земля включает в себя все эти оттенки запаха разложения и испражнений, и Александра находила их не противными, а по-своему приятными, глубоко вплетенными в распад.
Внезапно Коул устал сосать. Он упал в изнеможении во вмятину, которую его притупленное огорчением тело оставило на кровати. Большая собака во сне храпела, издавая звук втягиваемой через соломинку жидкости. Александра вглядывалась в потолок, ожидая какого-то события. Оболочка ее полных слез глаз казалась горячей и сухой, как кожа кактуса. Зрачки были двумя черными шипами, растущими вовнутрь.
Сьюки занесла свой рассказ о Празднике урожая («Распродажа старых вещей, клоун Дак, часть программы унитарной церкви») Клайду Гэбриелу в его тесный офис и, смутившись, обнаружила его распростертым за столом, положившим голову на руки. Он услышал, как зашуршали листы ее рукописи, когда она клала ее в корзину для документов, и поднял голову. Под глазами у него были красные круги, но она не могла понять — от слез или сна, или же это были последствия вчерашней бессонницы. По слухам, он не только пил, но и был владельцем телескопа и иногда часами просиживал за ним на задней веранде, изучая звезды. Его волосы цвета светлого дуба, жидкие на макушке, были спутаны, под глазами мешки, и все лицо бледно-серое, как газетная бумага.
— Извините, — сказала она. — Я думала, вы хотите впихнуть это в номер.
Не поднимая головы от стола, он скосил глаза на страницы ее рукописи.
— Впихнуть, впихнуть, — сказал он, смущенный тем, что его застали поверженным. — Эта статья не заслуживает заголовка в две строчки. Что скажете о таком: «Пастор-миротворец намеревается превратиться в павлина»?
— Я разговаривала не с Эдом, а с членами его комитета.
— Ох, простите, я забыл, что вы считаете Парсли выдающимся человеком.