Италия De Profundis
Шрифт:
В иной раз я не мог пошевелиться: экспериментальная танцевальная терапия, которую я проходил, сразу же выявила одеревенение в сакральной зоне, в области поясницы. Я пытался нагнуться, но чувствовал себя столетней ведьмой, словно эта ведьма и впрямь приросла ко мне, впившись когтями чуть ниже спины до самых костей. Я почувствовал глухую, парализующую боль, и взмолился куратору, чтобы хоть как-то ее притупить. «Это невозможно, – ответила она, – Хотя можем попробовать вколоть бензодиазепин непосредственно в мышечное волокно». И добавила, что боль – свидетельство проявления неизвестной внутренней травмы, своего рода таяние ледников моей внутренней Антарктиды, которую я, в оборонительной маниакальности, осажденный окружающим миром, взрастил в глубинах подсознания между двумя «я»: тем, что я знаю о себе и тем, о чем даже не догадываюсь, и так продолжалось год за годом, с тех пор, как я появился на свет. Однажды одеревенелость в пояснице исчезла, я попытался сделать несколько свободных движений; представляя,
Так значит, последний, унизительный симптом – чесотка, которая вконец меня извела. Я находился уже в четвертой больнице, куда приехал с утра пораньше, на сей раз – в «Фатебенефрателли», публичной клинике, над отрицательным имиджем которой уже несколько лет трудится католическое движение «Общение и освобождение», и как следствие – министерство здравоохранения региона Ломбардия.
Дерматолог проверил меня на все виды аллергии и прописал кортизон. Орально. Это не помогло.
Так я никогда не начну. Точнее, никогда не закончу, потому что так и не начну. Я стал чесоткой.
Кортизон, подобно одиночеству, меняет мировосприятие человека. У него есть побочное действие. Изменяется восприятие вкуса. Безобидный кусочек сыра вызывает рвотный позыв и горький привкус рвоты. Стоит сладостно затянуться сигаретой – чувствуешь тошноту и вкус ржавчины. Все, что кажется сладким, становится манной небесной, крупицей благословения для твоего рта.
Тело, уже изуродованное болезнью, кортизон уродует еще больше. Есть и другие побочные эффекты. Ты начинаешь раздражаться: раздражение возникает без причины и с каждой секундой растет. Кто вчера был другом, становится врагом. Огрызается в ответ. Бессмысленные приступы разрушения и злости обрушиваются на имущество, милосердие, дружбу.
Способность показать истинного себя, без примеси шлаков и узлов, в которых погрязло внутреннее «я», – добродетель, которая в человеке совершенствуется постепенно.
Но кортизон искореняет эту добродетель, он защищает тело, а значит, защищает и внутреннее «я». Побочные эффекты кортизона – враги Будды, Христа и Шанкары. Значит, они враждебны и внутреннему «я», «я» для них – враг, но враг этот слаб.
Кортизон становится жидким рассудком. Мой рассудок становится кортизоном. При контакте с внешним миром он встает в оборонительную позицию, озлобляется, отравленный, отравляет других.
Рассудок – болезнь, говорящая о здоровье.
Исключите его.
Тот, кто принимает кортизон, – слаб.
Черты моего тела и души мутировали под воздействием кортизона, но чудовищная чесотка не отступала. От кортизона не было никакого толка. Каждое утро я просыпался жертвой, страшная сыпь, порой искажавшая даже черты моего лица, производила сильное впечатление на друзей. В отличие от Иова – этого прародителя человека я ненавижу с тех самых пор, как узнал о его существовании – я не жаловался Господу, дабы избавиться от последствий непрекращавшегося, целиком охватившего меня зуда, который разрывал мое тело изнутри и снаружи. Я молчал, и мой глаз дергался и закрывался сам собой, как у боксера. Я медитировал в тишине, освоив искусство не дотрагиваться до тела руками. Поначалу я соскребал ногтями собственную кожу, заметно видоизменившуюся после появления сыпи. Результата стресса. Или аллергии.
В больнице Сакко, одном из лучших вирусологических центров Милана, наблюдают безмерную мудрость и молчаливую гениальность пассивной адаптации тела. Помнится, всего несколько лет назад люди старались держаться подальше от этой больницы, Сакко считалась опасным местом, вокруг которого витал призрак нерассчитываемого эпидемиологического риска: туда помещали больных ВИЧ на финальной стадии заболевания. Там они умирали. Десятками.
Приехать в Сакко с утра пораньше после бесконечных и бессмысленных осмотров, вследствие которых мое тело стало почти прозрачным и так легко читаемым, означало прикоснуться к вершине Милана, проникнуть в самую северную его точку, утонуть в криминогенном лабиринте Кварто Оджаро и окунуться в его перестроенные улицы, кардинальным образом изменившие лицо района.
Я с трудом поднимаюсь в горку, у скутера не хватает тяги, все новые и новые повороты закручиваются вверх по спирали, дорога – явный провал архитектора-подражателя Калатравы; погружаюсь в артерию автомагистрали, по которой проносятся пыльные машины, буравящие город, и правда, ограждение порой изгибается в самых неожиданных местах, отмеченных и омраченных авариями со смертельным исходом, где матери оставляют поблекшие букеты (иные цветы усохли до размеров ягоды ежевики) и фотографию погибшего, заламинированную на случай дождя, и все же фотография блекнет от солнца, – нещадно палящего солнца, бьющего в душный купол воздуха, повисший над асфальтом; три вспухшие полосы вздымаются
Сакко представляет собой несколько зданий, куда провинциально одетое местное население стекается ради бессмысленного лечения.
Социальные классы, редуцировавшиеся до каст. Здесь за двадцать лет представители класса превратились в представителей касты. Это и есть Италия в движении, мир, пришедший в движение.
Сначала ждешь перед окошком приемной, как в банке или на почте, оторвав грязный билетик с блеклыми цифрами, и посматриваешь, когда он загорится красным на цифровом табло. Оплачиваешь прием. Старики стоят с непроницаемыми лицами-масками и смотрят куда-то невидящим взглядом. Перед надвигающимся концом их личность, их память сжались и проявили двойную природу: осталась лишь пригоршня воспоминаний, лишь отчаянный жест; они помнят, что двадцать лет проработали там-то и там-то, но память их умещается в несколько секунд обрывочного разговора, – жизнь прошла и рассыпалась в пыль, от нее осталась лишь тень, липкая жижа. Кровососущее бытие. Месмерическое бытие. Бытие-вера.
Эти блюстители, в доисторические времена бывшие мудрецами, сегодня – не более чем окаменелости вселенской изжоги. Они уже выделили кислород, дабы спалить свою вселенную до высшей степени забвения, до последней крошки сознания, которая приводит их в ужас. Они напуганы. Растеряны. Недоверчивы.
Молодые стекаются в это странное, противоестественное место, где царствует болезнь, потому что думают, что сотканы из вечной юности. Их жизненный путь зависит от принадлежности к касте, их мечты предопределены излишней ограниченностью воображения. Охотники до сплетен, в лучшем случае они оказались здесь из-за ерундовой сыпи, но гораздо чаще, узнав диагноз, они мгновенно теряют желание отпускать гнусные шуточки; эти сорокалетние маменькины сынки принадлежат не к народу, которым все привыкли восторгаться, а к нации, пущенной с молотка: сделать карьеру, перешагнуть барьер, срубить бабла, чтобы освободиться, но от чего? Демонстрировать свое превосходство, лететь на модном автомобиле по взлетным полосам развязок, нависших над районом Кватро Оджаро, под глазом телекамеры, воспевающей их отсутствующий талант. Родившиеся бесталанными, они противятся бесталанному существованию, противятся миру, сжавшему нас до размеров сомы, превратившему истинного мечтателя в животное, охваченное отчаянием.
Наша эпоха не терпит существования мечты, она уничтожает, поглощает и пожирает любую мечту. Наша эпоха подменяет мечту колеблющимися тенями однообразного несуществования.
Они, как и я, выросли неподалеку, в желтых бараках с облупленной штукатуркой, в моем же квартале, засиженном голубями. Генетические отклонения, вроде косоглазия, им не чужды: с патологией они на короткой ноге. Аборигены северной столицы.
Они копят в себе иллюзии желания, изуродованного журнальными статейками, появляющимися где ни попадя, и даже в самых престижных изданиях. Они негодуют, когда выясняется, что мотогонщик Валентино Росси не платит налоги, и в то же время завидуют ему, в том числе потому, что он не платит налоги. Они понимают, а значит, оправдывают логику, согласно которой депутата от католической партии застают в римской гостинице с двумя проститутками за употреблением кокаина, хотя совсем недавно в День семьи он выступал с трибуны в защиту семейных ценностей вместе с другими политиками правых партий, которые все, как один, изменяют женам или давно разведены и периодически появляются в газетах на очередных скандальных снимках. Они любят проституток, потому что понимают, что благодаря им перенеслись из небытия в ауратическую сферу телеэкрана, ставящего с ног на голову все на свете. И начинает казаться, что, несмотря на свое люмпен-пролетарское сердце, они из нее и вышли. Нет, это не кажимость, они вышли именно оттуда, так оно и есть. Я наблюдаю их, скучающих в нестройной очереди в регистратуру, они постоянно фыркают и каждую секунду отправляют эсэмэски. Они подтверждают справедливость навешанных на них ярлыков. Они воскрешают laudator temporis acti [4] . Их брюки не то чтобы неприличны, а просто вульгарны: низко свисают, приоткрывая ягодицы, ослабленный ремень сползает чуть не до причинного места, где виднеются вызывающие наколки. Они мечтают о своей истине, которую и отстаивают без устали, что требует от них публичного высказывания, проявления желания и эмоций. Желания и эмоций, к которым апеллируют их прежде времени потрепанные жизни, как и жизни их ровесников, принадлежащих к высшей касте – это обман, иллюзия, которую длишь, пока ждешь своей очереди стать окаменелым полутрупом, стариком, превратившимся в равнодушную статую без доли духовности.
4
Хвалитель былых времен (лат).