Итальянская новелла ХХ века
Шрифт:
Мы чувствовали рядом ее дыхание. Улыбаясь, она смотрела нам прямо в лицо; и в глазах ее словно отражались все мы, с нашими нечистыми помыслами. Она шла с тарелкой по кругу, и в ее ничего не забывающем взгляде женщины были наглость и униженность, сознание своей силы и боль. В тарелочке уже лежали бумажки по пятьдесят и по сто лир. Мы тоже положили туда свои сто лир, на мгновение покупая ее. Только один из всех не улыбался, ибо мы, опуская руку в карман, улыбались вымученной улыбкой: это был старший музыкант, по всей вероятности, ее отец. Юная певица уже научилась грациозно улыбаться и благодарить, но отвращение гнало улыбку с ее лица: ей было гадко из-за того, что она вынуждена брать слишком много, больше, чем она заслужила. Не знаю, поймет ли она,
Франческо Йовине
Микеле при Гвадалахаре
Предвечернее июльское солнце, словно застывшее над самым горизонтом, как-то особенно немилосердно; лучи его косо бьют по раскаленной зноем стерне, от срезанных стебельков ложатся короткие тени.
Кузнечики устали и смолкли; в недвижном воздухе только несколько упрямых цикад стрекочут.
Укрывшись в тени, задумчиво сидит Микеле; вместе с ним четверо приятелей; сухими, воспаленными глазами они смотрят на уходящие вдаль пожелтелые поля, на голые, бесплодные камни, среди которых узкой лентой вьется река.
Хлеба уродились скудные; жнецы брали их высоко, чуть ли не под самый колос, словно охотясь за каждым из них — легким, пересохшим и прямым, как стрела, за время майских дождей поднявшимся на чересчур уж длинном стебле. И теперь с побуревших полей на ток свезено мало зерна и много соломы, уж ее-то будет вдоволь для ночных августовских огней.
Четверо мужчин сидят, устроившись на груде камней, уже ненужных для дома, который выстроил себе Микеле. Конечно, будь стены хоть на метр повыше, дом выглядел бы куда богаче, спору нет, да только у Микеле кончились деньги, и каменщиков пришлось отпустить. Он и так понаделал долгов в надежде на то, что мужиков из их деревни, при виде такого чистого, аккуратного домика, всех так и потянет зайти к нему, к Микеле, побриться.
Правда, в летнюю пору крестьяне не бреются; под бородой палящее солнце не так обжигает щеки. Только Микеле не может с этим примириться: как человек порядочный, он думает о своих долгах и жалеет,
На небольшой балкончик, под которым они расположились, выходит его жена; прислонившись к перилам, она заслоняется рукой от солнца, словно ей нужно что-то разглядеть вдали; но Микеле знает, что ей там нечего разглядывать, просто она любит на балкон выходить.
Женщина на балконе выглядит что надо! Винченцо Шаррито подталкивает локтем Мозэ Лунардо, и оба смеются.
— Чего смеетесь? — раздраженно говорит Микеле.
Мозэ вспыхивает:
— Может, посмеяться нельзя?
Предчувствуя ссору, вмешивается Джузеппе Спина:
— Опять за свое; да посидите вы, ради Христа, спокойно!
Никто не отвечает, а сапожник Анджело, сидя в сторонке и поглядывая на жену Микеле, думает, что женщина, должно быть, беременна; затем переводит взгляд на ее мужа и говорит про себя: «Погоди, скотина, она из тебя еще попьет кровушку». У него затекли ноги, и он встает поразмяться.
Сапожник — сухой и черный, как богомол, с недельной щетиной на подбородке — говорит насмешливой скороговоркой, расхаживая взад и вперед и продолжая беззастенчиво разглядывать жену Микеле.
Те двое снова начинают смеяться Розальба, присев на балконе, безразличным, отрешенным взглядом глядит на небо, на поля. Она слышит мужской смех, но ее умиротворенную плоть это уже не волнует. На ее алых губах немая, непроизвольная улыбка, точь-в-точь как у древних статуй, какие находят в земле.
Сапожник начинает, обратившись к Микеле:
— А домик не больно высок; знаю, знаю, — скажешь, денег не хватило. Только уж коли за что берешься… Вот я, если уж за что берусь…
— Да, хорошо тебе говорить, — отвечает ему Микеле. — Ты с Абиссинской войны богачом вернулся…
— У него, поди, тысяч двенадцать, — вставляет Винченцо.
— Так всегда бывает, когда человек способен на солдатскую службу, — продолжает хвастать сапожник.
— Ты просто попал в точку; кто попадает в точку, тот и богат, — рассудительно замечает Джузеппе Спина. И добавляет: — А я вон за три раза, что в Америке бывал, привез каких-нибудь две тысячи лир. Тогда и в Америке не больно зарабатывали; и когда воевал с австрийцами — не разжился: нам платили по пол-лиры в день. В мое время не было доходных войн.
Сапожник смеется и важничает все больше:
— И ты мог пойти, вот и разбогател бы. Чего ж ты не пошел? Ну, чего?
— Вижу, маху дал; а тебе, видать, сам черт помогает, ты всегда попадаешь в точку.
— Брось, просто я понимаю что к чему и не сижу сложа руки — вот и весь секрет. Первым делом я в армии отслужил. А пришел на вербовку, показал документы, так меня и подышать не заставили. Только и спросили: когда, мол, желаешь ехать? От чинов я отказался. Слишком много ответственности, а я этого не люблю… А вот он, — сказал вдруг сапожник, указывая на Микеле, — он не служил…
— А тебя это не касается, — проговорил маленький цирюльник, угрожающе привстав.
— Вот, полюбуйтесь, — завопил сапожник, призывая всех в свидетели. — Потом на меня говорит. А я — что? Я никого не трогаю. Я просто рассуждаю; мне, может, нравится рассуждать, потому как у меня есть голова на плечах. А если у кого мозгов не хватает, чтобы дела свои устраивать, так при чем туг я?
— Ты всегда в мои дела лезешь. Кто тебя просит? Я лезу в твои, скажи?
В холодных глазах сапожника загораются злорадные искры, он сжимает кулаки. Микеле охватывает бессильная ярость: он знает, что ему быть битому.
Его жена на балконе быстро встает и, перегнувшись через перила, кричит сидящим внизу:
— Э, да что с вами, красавчики?
Все поднимаются, стиснув зубы. Джузеппе Спина хватает сапожника за грудки и с силой трясет его:
— Чертово семя, посидеть спокойно нельзя!
С минуту мужчины молча, с мучительным напряжением глядят друг на друга, дыша так тяжело, что ноздри у них раздуваются.
Вдруг балконная дверь хлопает, Розальба исчезает. Все оборачиваются, и в этот момент стекло в балконной двери внезапно меркнет.