Итоги № 43 (2011)
Шрифт:
— Семья Аркадия Исааковича была религиозной?
— Не думаю, но традиции соблюдали. Деда я не застал, он умер после блокады. Знаю, он бил папу смертным боем, когда узнал, что тот собирается стать артистом. Папа увлекся театром в пять лет, посмотрев в Рыбинске ростановского «Шантеклера», и очень завидовал какому-то мальчику, который был занят в спектакле. Папу хотели видеть врачом или адвокатом. Зачем еврею быть клоуном? А потом мне тетка рассказывала, как дед стоял возле афиш, где имя отца уже писалось красной строкой, и говорил прохожим: «Это — мой сын».
— Для отца национальная самоидентификация, как теперь говорят, имела значение?
— Он был советским человеком. И меня воспитывал в том же духе. На идише я ни слова не знаю, а про антисемитизм узнавал из каких-то посторонних разговоров. Меня это лично не коснулось, потому что я был
— Ты тоже был победителем олимпиад?
— Да, причем разных. В этой школе учились только 9-й и 10-й классы. Преподавали профессора университета. Не школа — лицей. Ребята со всего северо-запада Союза, нас, ленинградцев, всего несколько человек. Жили замечательной интеллектуальной жизнью. Я собирался в биологи. И родителям нравилась эта модель, и мне тоже. Потому что Катя уже была актрисой, ее муж — актером... Меня раздражало, когда говорили, дескать, конечно, и он будет артистом. Какое конечно? Почему вдруг? Но учась в своей замечательной школе, ведя научную работу, поездив в экспедиции, вдруг понял, что я животными увлекаюсь гуманитарно. Я ими увлекаюсь как человек, который к искусству тяготеет, а не к науке. Они мне нравятся в поэтическом смысле. А не в формалине, в разрезе, в фиксации. Они мне нравятся в моей фантазии, рождают во мне какие-то образы, а вовсе не желание изучать их научно. В какой-то момент я понял, чем актер отличается от ученого. Оба изучают мир. Естествоиспытатель его зарисовывает, описывает. А у актера способ изучения пещерный, первобытный. Он хочет стать львом, пантерой, табуреткой, шкафом. И это тоже способ познания, иногда очень успешный. Некоторые вещи актер постигает, как никто другой.
— Ты хоть благословение испросил?
— Никто, кроме сестры, не знал. Родители приехали из Чехословакии, и я сообщил, что поступил в Щукинское училище.
— Реакция?
— Абсолютно доброжелательная, радостная. Потом только я узнал, папа не сомневался, что я стану артистом. Когда мне было лет 11, он меня, оказывается, протестировал. Мы были все вместе где-то на юге, и папа предложил мне пройти вокруг клумбы не останавливаясь. Гениальное такое задание для артиста любого ранга от студента до мастера. Ты должен, не останавливаясь, родиться, научиться ходить, пойти в ясли, перейти в детский сад, поступить в школу, потом в институт, стать молодым специалистом, превратиться в зрелого человека и умереть от старости, замкнув круг. Когда я это сделал, папа ничего не сказал. Но поскольку я его знал уже неплохо, то понял, что ему понравилось. Он так как-то повеселел, и они с мамой переглянулись. Мне этот день бывает очень сладко вспоминать, потому что вообще папа же был для меня нестрогий. У меня были куда более строгие учителя. Папа просто меня очень любил, и как артиста любил. Он гораздо проще ко мне относился, чем я сам к самому себе. Но ему никогда нельзя было показывать полработы. Он не понимал промежуточного какого-то состояния. Потому что сам делал сразу. Он артиста снимал с роли, если тот прочел не так. Он не понимал, что у человека может сначала не получаться, а потом получиться. Вот это он не понимал никогда. Поэтому у меня бывали с ним бурные споры, когда мы начали работать вместе и я привел в театр молодых артистов. Но мог прийти ко мне после спектакля (а играли так: два дня он, два дня мы) и зарыдать от восторга. Да, да, мог плакать от моей игры.
— А когда ты в «Современнике» служил, отец ходил на твои спектакли?
— Не на все. Я не любил, когда он приходил. Мне очень не нравилась эта ситуация. Она мне казалась очень пошлой. Все смотрят не на спектакль, а на то, как папа смотрит на сына. Тут я был абсолютно прав и до сих пор так считаю. Сразу какая-то фигня мещанская возникает. Тоже мне наследный принц.
— И ты не смотрел в театре работы Полины Константиновны?
— Я смотрел работы дочери на видео. Очень внимательно. И с третьего курса начал приглашать к себе в театр. Мне всерьез
— Папа только тобой так впечатлялся или вообще был хорошим зрителем?
— Он был потрясающим зрителем. Очень эмоциональным. Помню, мы вместе смотрели балет, кажется Начо Дуато. Три пары мужчин и женщин, шесть совершеннейших виртуозов. Сначала они долго танцевали в тишине, а потом зазвучала гитара. Когда наступил антракт, папа сказал: «Господи, как прекрасно!» — и зарыдал. Его всего трясло. С ним такое нередко бывало. Он впечатлялся серьезнейшим образом, его словно волной накрывало. Папа еще в детстве приобщил меня к симфонической музыке. Рассказывал про дирижеров, обращал внимание на рассадку оркестрантов, призывал прислушиваться, как они разминаются, настраиваются по гобою. Я долгое время не воспринимал живопись, считал ее каким-то отсталым видом искусства, в то время когда существует кино. Невежество...
— И тогда отец говорил: «Я поведу тебя в музей...»
— Ходили, но я почему-то очень долго догонял. И вдруг с какого-то момента живопись стала для меня одним из самых великих видов искусства. А папа ее очень хорошо знал. Как и архитектуру. Водил меня по Ленинграду, рассказывал. Был человек образованный, напитанный всем этим. Отсюда и любовь к старинной мебели. Он ее собирал, выискивал где-то, откуда-то привозил, ремонтировал. В доме толклись какие-то мастера. Я на всю жизнь ее возненавидел, потому что во всем этом было невозможно существовать. Невозможно ни развалиться, ни сесть на ручку кресла. Все ломалось. У меня идиосинкразия на антикварную мебель.
— Ты живешь в хайтеке?
— Нет, я очень люблю нормальный, крепкий, простой деревенский стиль. Здесь, в кабинете, все в папином духе. Это же он начал его обставлять, а я уже продолжил. У меня все было бы по-другому.
— А как в семье относились к материальным ценностям, к заработкам, деньгам?
— Мне трудно об этом говорить, потому что подобные темы считались неприличными у нас в доме. Причем мне это дали понять в самом раннем детстве. Я помню свою неудачную детскую шуточку. Я что-то, видимо, попросил, а мама мне сказала, что у нас нет денег и надо экономить. А я возьми да ответь, мол, у папы в одном кармане тысяча и в другом — тысяча. Сначала мама возмутилась, что это за разговор, потом при мне рассказала папе. Я полез под стол от стыда, что, правда, не составляло большого труда, потому что тогда я еще ходил под него пешком. Скрылся от этого позора, который на меня обрушился. Также считалось неприличным обсуждать, кто сколько зарабатывает и вообще кто богатый, а кто бедный. И уж совершенно невозможно было говорить о том, кто знаменит, а кто нет. Однажды мне папа увлеченно рассказывал про какого-то артиста или музыканта, а я возьми и спроси: «А кто знаменитее: он или ты?» Папа сразу помрачнел и попросил никогда больше такого глупого вопроса не задавать. Все. Точка. Он умел вдруг очень сгустить атмосферу. Говорил тихим голосом и смотрел тяжелым взглядом из полуприкрытых век. Два раза в юности он со мной вот так конфликтно, воспитательно поговорил. Всего несколько фраз буквально. Ничего страшнее не помню. Это было невыносимо. Он же Скорпион по гороскопу.
Один раз ему показалось, что я более нетрезв, чем это, на его взгляд, допустимо. Я и не пьян был, а так, немного выпивши после какой-то институтской вечерухи. Он вдруг зашел ко мне в комнату и спросил, почему от меня пахнет. И я буквально стал его молить: «Папочка, папочка, пожалуйста, не надо». Дело не в том, что он говорил, а как. В нашем театре есть несколько человек, которые работали еще с папой. Так они мне рассказывали, дескать, вот ты бегаешь, орешь, страх нагоняешь, а Аркадий Исаакович умел тихим голосом так сказать, что человек вылетал отсюда, как намыленный, и никогда больше не появлялся.
— И в семье отец оставался главным?
— Мама была душой, сердцем и, можно сказать, головой, а папа — такой отдельный гений. Хозяин, конечно. Но его было мало физически, он часто отсутствовал в присутствии. Обо всем приходилось спрашивать по пять раз. Он не слышал тебя, зависал. Ему задаешь вопрос, причем какой-то очень конкретный. Мгм... И смотрит на тебя... Папочка... Мгм... Встает и начинает перевешивать картины. Добиться ответа практически невозможно. Абсолютно улетающий, запрокидывающийся человек. Потом вдруг он начинал с тобой разговаривать как-то очень гладко. Он въезжал из разговора в текст абсолютно органично. Мы сидим, например, с Валерой Фокиным, пьем втроем чай, отвечаем на папины реплики и только через некоторое время понимаем, что ответы наши совершенно не нужны. Он просто проверяет на нас какой-то новый монолог. Мы оба покупались. Ведь у него же краски мягкие, никакого наигрыша. Как кошка.