Итоги № 43 (2011)
Шрифт:
— Значит, и в застолье никогда не царил?
— В жизни он многих разочаровывал. От него ждали продолжения сценического фейерверка. А он был очень скромный человек. К тому же всю жизнь больной — сердечник, он привык себя беречь. И по природе был больше слушающим, воспринимающим.
— Когда ты понял, что за величина твой отец?
— Довольно рано. Я ведь еще маленьким начал ходить на его спектакли. Он меня завораживал, и мне было совсем не смешно. На сцене был такой ураган, вихрь таланта, мастерства, какая-то стихия. Я помнил наизусть все. И когда потом много лет спустя я ему стал прямо слово в слово, с теми же интонациями рассказывать его какие-то старые монологи, он так ржал, как будто первый раз слышал. Папа же был очень смешливый. И заводной. На сцене была его жизнь. Когда он постарел и плохо себя чувствовал, я забегал к нему иногда в гримерку, а там лекарствами пахнет и врачи рекомендуют отменить спектакль. Он все-таки решает играть. Вот, думаю, не повезло
— Но уж взаимоотношения с советской властью точно не способствовали долголетию. Хотя Райкина исправно награждали...
— И при этом инфаркты случались прямо в кабинете после разговора с каким-нибудь Шауро или Романовым. При всем при том папа был, конечно, дитя своего времени. Искренне социалистический человек и ни в коем случае не диссидент. Верил в идеалы коммунизма, в хорошего Ленина, многое списывал на болезни роста. Хотя про то, что Сталин жестокий убийца, сам мне рассказывал. Одна его история потом вошла в фильм Рязанова. Папа же часто ездил из Москвы в Ленинград. Однажды его мучила бессонница, и он попросил снотворное у бригадира поезда. Тот зашел к нему в купе, и они разговорились. Проводник спросил, где он был во время войны. Папа ответил: на таких-то фронтах. «А я, — продолжает тот, — работал на «Красной стреле». Но здесь у меня было еще похуже в некотором смысле, чем на фронте, потому что в нашем вагоне ездил убийца, государственный палач. Мы его знали, он каждый раз сходил в Бологом, а утром вскрывали купе, где он ехал, и находили человека либо застреленного, либо отравленного. Это были крупные начальники, потому как ехали в СВ. Мы каждый раз давали показания, описывали его, а через некоторое время он появлялся опять. И мы уже знали, что к утру его сосед будет убит. С девочками-проводницами случались истерики. Я, как мужчина, подавал им коньяк и закуску. И так много лет». Словом, насчет вождя народов он не заблуждался. Но вообще он был наивный и верил в социализм искренне. Я на него нападал: «Папа, у тебя уже театр при Госплане. Ты говоришь со сцены о каких-то гайках и шпунтах». Раньше у него были музыкальные номера, а потом он стал засушивать программы, чистосердечно считая, что может помочь стране. Сознательно уходил от лирики, от каких-то теплых нот и решал производственно-экономические проблемы.
— Ну, власть никак не хотела обретать человеческое лицо, цензура его все равно мордовала, и Райкин эмигрировал... в Москву. Кто дал визу?
— Дорогой Леонид Ильич Брежнев. Начальство питерское всегда было самым реакционным, самым жестким и непримиримым. Бежали впереди паровоза еще со времен Жданова. А в Москве власти были полиберальнее. И папа начал сдавать спектакли в Москве. В Питере к тому же помещения своего не было, да и труппа вся уже почти была московская. И когда я перешел в Ленинградский театр миниатюр, стал ему капать на мозги: надо переезжать, сходи к Брежневу. Они познакомились, можно сказать, в первый день войны. В Днепропетровске в то воскресенье должны были начаться гастроли папиного театра. На встречах с молодежью ветеран войны Райкин всегда рассказывал так: «Я не знаю, откуда об этом узнал фюрер, но 22 июня 1941 года он начал бомбить Днепропетровск». Леонид Ильич был тогда там главным начальником и дал артистам вагон, чтобы быстро эвакуировались. Но по-настоящему они познакомились на Малой земле, потому что папа во время войны бывал в самых горячих точках, сильно рисковал и проявлял большое мужество. Был случай, когда один аккомпаниатор очень отговаривал его ехать: «Даже если не убьют, а только ранят, что ты будешь делать покалеченный, с оторванной ногой или рукой?» Мама, дабы как-то нейтрализовать панику, рассказала восточную притчу про то, как к шаху прибежал визирь и попросил коня. «Я должен срочно уехать в Багдад, потому что, гуляя у тебя в саду, я встретил Смерть, и она очень строго на меня посмотрела». Когда визирь ускакал, шах вышел в сад и встретил Смерть, которая очень мило ему улыбнулась. «Почему ты так строго посмотрела на моего визиря?» — спросил ее шах. И она ответила: «А как я должна была на него смотреть, когда он у меня по спискам в Багдаде, а ошивается у тебя здесь?» История имела мистическое и печальное продолжение. Между фронтовыми поездками артисты вернулись в Москву и должны были играть спектакль. Этот аккомпаниатор не пришел. Он попал под трамвай и погиб.
— Но Брежнев не забыл фронтовые встречи...
— Он очень папу любил. Дал ему московскую квартиру и все время звал переехать. И вот в один прекрасный день я навещал папу в кунцевской кремлевской больнице. Он тогда как раз получил Ленинскую премию. Вдруг раздается телефонный звонок, я снял трубку и поинтересовался, кто его спрашивает: «С ним будет говорить Леонид Ильич Брежнев». Опа! Передаю трубку: «Да, спасибо, Леонид Ильич, спасибо. Да, я бы хотел буквально на 10 минут. Завтра? Хорошо, до завтра». Буквально через 5 минут снова звонок, какой-то странный дубль. Оказывается, Брежневу
РАЙКИН: Я решил воспользоваться вашим приглашением.
БРЕЖНЕВ: А с кем мы это должны согласовать?
РАЙКИН: Думаю, надо позвонить Гришину.
БРЕЖНЕВ: Надо, наверное. (Звонит.) Брежнев говорит. Вот тут у меня Райкин, он хочет переезжать с театром в Москву. Я — за. Как ты? Тогда я запишу: Гришин — за. Еще с кем?
РАЙКИН: С министром культуры.
БРЕЖНЕВ: (Звонит Демичеву.) Петр Нилыч, у меня Райкин, хочет переезжать с театром в Москву. Я — за, Гришин — за, ты как? Ну все.
РАЙКИН: Еще Романов может возражать.
БРЕЖНЕВ: Я сейчас ему позвоню. Григорий Васильевич, я — за, Гришин — за...
И вот вся компания переехала. Всем дали квартиры и, более того, стали искать помещение для размещения театра. Дальше началась другая глава этой истории.
— Вы стали работать вместе. Какого рода были конфликты?
— Творческого. И человеческого, конечно. Папа с сыном, оба без кожи, ругались, словно дети в песочнице, и потом вместе рыдали. У нас отношения были всегда ужасно нежные, замешенные на любви. Виделись редко, но очень чувствовали друг друга. А тут стали видеться каждый день. Очень болезненное время. Я же не просто попросился к нему в театр как артист, я свое дело хотел организовывать. У меня в «Современнике»-то все было в порядке. Галина Борисовна ко мне хорошо относилась, я много играл, был востребован. Там работал Фокин. Карьера складывалась хорошо. Но я сразу сказал папе, что мне надо будет привести молодых артистов, с которыми начну работать сам. Конечно, что-то мы будем вместе играть (так и случилось), но должны еще, наверное, делать и какие-то спектакли без его участия. Я на таких условиях шел. Не собирался просто подыгрывать Райкину. Прекрасно понимаю, почему от него уходили. Нельзя же всю жизнь говорить: кушать подано, подано кушать, просто кушать, просто подано. Так артистом же не станешь. Безусловно, они взлетали благодаря папе, но дальше надо было улетать как можно скорее. А еще рядом толклись наушники, нашептывали: «Аркадий Исаакович, он, может, талантливый человек, но мы же Театр миниатюр, мы же маленькие. Вы видели, какие там декорации?» И папа мне начинал вдруг что-то выговаривать с чужого голоса. Поддавался влияниям...
— Ну здесь у тебя были преимущества перед другими.
— Но это стоило очень больших нервов и ему, и мне. Потом встречался отдельно с некоторыми людьми. Я с ними, знаешь, какие имел разговоры, как я их шугал. Расскажи мне кто-нибудь раньше, что я так буду разговаривать с людьми, не поверил бы. Но я их пугал до смерти просто. Вычислить же очень легко, кто там что ему шепчет. Такие люди были и в Министерстве культуры. Я и до них дозванивался и очень с ними жестко разговаривал.
Театр миниатюр всегда оставался театром одного артиста, а тут вдруг какой-то другой появился и стал качать лодку. Все же было под него отцентровано. С одной стороны, театр-семья, а с другой — так много рутины. А тут я — энергичный, людей привел, заставляю работать как-то по-другому. Если бы папа меня выгнал, я бы ужасно расстроился, на какое-то время даже обиделся, но я бы его понял. И житейская мудрость подсказывала именно так поступить. Но его мудрость была, если можно так сказать, в его нюхе. Он был большой интуит. Он почувствовал, что я могу этот театр подхватить, разглядел возможность продолжения. Да, в другом виде, в другом качестве. Но увидел, что я это дело не уроню. Более того, я увидел, как он это увидел.
— Какой-то конкретный момент?
— Нет, но он стал нами гордиться, ему стало нравиться с нами играть, ему стало нравиться со мной играть. Я увидел моменты позитивные, потому что прошло уже шесть лет совместной работы.
— Ты продолжаешь с отцом разговаривать, оглядываешься на его мнение, чтишь заветы?
— Нет, но иногда — может, это звучит как-то глупо — мне бы хотелось, чтобы он увидел, какой у меня загородный дом. Ничего особенного, но в нем не советское пространство. Оно ровно такое, какое мне надо, ни на метр больше. Более того, мой дом совсем не похож на роскошную переделкинскую дачу Кассиля, на которой мы бывали с родителями (своей у них никогда не было). Там другая высота, другое количество воздуха. Он бы восхитился.
Уверен, все, что мы здесь делаем, ему бы очень понравилось и, думаю, больше, чем мне, например. Я в этом театре нахожусь совершенно правильно и считаю своим счастливым долгом продолжить дело, которое начал мой папа. В этом есть некая преемственность. И хотя я основательнейшим образом поменял жанр, изменил направление движения, но главные традиции папиного театра я сохраняю. А они прежде всего в позитивном отношении к жизни. Папа был горестный оптимист, и я такой же. Подобный оптимизм возникает не от неведения, дурошлепости или благополучия, а где-то на генном уровне. К сцене папа относился как к одушевленному существу: «Такая ревнивая баба, сволочь, только расслабишься — обязательно отомстит. Никогда ничему нельзя уделять больше внимания, чем ей». И я так чувствую. А еще папа завещал мне большую любовь к зрительному залу. Это, может быть, главная позиция театра его имени — художественная и человеческая.