Итоги № 7 (2012)
Шрифт:
Так вот. Возвращаюсь к виолончели. Силой и статью в детстве я не отличался. Пошел явно не в отца, высокого, атлетически сложенного, в молодости работавшего грузчиком в одесском порту. В славном городе у моря жило много нашей родни. Пока Одессу не оккупировали немцы и не развезли евреев по концлагерям. Правда, не всех. Моего прадеда вместе с прабабушкой повесили на люстре в их собственной квартире... Отец ушел на фронт добровольцем, был тяжело контужен, ранен. Помню шрам у него. Папа брал меня с собой на первомайские демонстрации и нес на руках, а я обхватывал его шею и чувствовал под пальцами рубец... После выписки из госпиталя отца комиссовали, он работал старшим мастером на Уфимском авиазаводе, где выпускали двигатели для бомбардировщиков. Располагалось предприятие в городе Черниковске. Там папа и познакомился с мамой. Ее эвакуировали из Ленинграда, она устроилась пианисткой в клуб «Ударник» на моторном заводе. Мамины родители, кстати, тоже родом из Одессы, а в музыкальной школе она училась с Эмилем Гилельсом. Как говорится, «бывают странные сближения».... Мама до конца жизни оставалась превосходной пианисткой. Однажды я подошел к двери нашей комнаты и услышал, как кто-то вдохновенно играет концерт Шумана. Решил, что в гости заглянул знакомый музыкант. Мне и в голову не пришло, что за роялем мама, которой в ту пору было уже далеко за семьдесят. Первые уроки
После Победы, в конце 45-го, мы вернулись в Ленинград. Мама устроилась преподавателем в музыкальную школу. Я часто ходил с ней, поскольку жили мы бедно, няню позволить себе не могли, а дома оставаться было не с кем. Пока мама работала, я блуждал по классам, забредая в те, где звучала заинтересовавшая меня музыка. И как-то само собой получилось, что в 1953 году я начал учиться в музыкальной школе. Правда, в десятилетку при Ленинградской консерватории меня не приняли. В анкете я указал, что папа работает врачом-диетологом, а тогда на слуху было дело «врачей-отравителей», и приемная комиссия предусмотрительно решила не связываться с неблагонадежным абитуриентом. Я занимался в районной музыкальной школе на Петроградской стороне. Виолончель выбрали родители, почему-то им нравилась мысль, что сын будет играть на таком красивом и солидном инструменте. Однако через несколько недель я попросил подобрать что-нибудь полегче. Остановились на скрипке. Но и на ней первые месяца три у меня не получалось почти ничего, хоть плачь! А потом я услышал, как старшеклассник играл моему учителю Борису Крюгеру «Размышление» Чайковского. Впечатленный, пришел домой и по памяти подобрал мелодию на скрипке. Когда на следующем занятии Крюгер сказал маме, что, по-видимому, я безнадежен, она возразила: «Сейчас Вова сыграет фрагмент «Размышления», и вы, Борис Эммануилович, измените мнение». После моей игры Крюгер на секунду задумался и сказал: «Пожалуй, что-то в нем все же есть...» С этого все и началось. Первый концерт я дал в восемь лет. Вышел на сцену, положил скрипку на рояль и... деловито подтянул коротковатые штаны. Зал лег от хохота, а я, как ни в чем не бывало, бодро исполнил «Мазурку» Баклановой, откланялся и ушел за кулисы. К третьему классу меня все же перевели в школу при Ленинградской консерватории...
— Еврейский мальчик со скрипкой — это диагноз или судьба?
— Лучше Миши Жванецкого не скажешь, у него есть замечательное определение: человек, играющий на скрипке, автоматически становится евреем... А если говорить серьезно, еврейская тема у нас дома никогда не поднималась. Родители не знали идиш, отец был коммунистом, причем убежденным, прошел войну и не раз подчеркивал, что на фронте антисемитизма не могло быть по определению, мать — блокадница, а это понятие вненациональное. Мы часто меняли квартиры, одно время жили на улице Короленко, где соседка по коммуналке Лидия Львовна, из бывших дворянок, приобщала меня к русской поэзии. Интеллигентная до рафинированности тетя Ляля обожала стихи, помнила наизусть Блока, Бальмонта, Северянина, Мережковского... Потом мы перебрались на улицу Союза Печатников, и уже Анна Ефимовна кормила меня тюрей — борщом с размокшим, превратившимся в кашицу хлебом. Это заменяло нам и первое, и второе, а сама Аннушка стала для меня кем-то вроде Арины Родионовны. В блокаду она потеряла зубы и ничего твердого разжевать не могла. Зато замечательно рассказывала сказки, которых знала много, и водила меня на службу в Никольский собор. Анна Ефимовна в храме все время повторяла: «Страх Божий! Страх Божий!» Я спросил: «А что это?» В ответ услышал: «Люди боятся потерять Господа, остаться без него...» Не помню, чтобы кто-нибудь хоть раз поинтересовался моей национальностью. Да, в детстве мне приходилось драться, но уж никак не из-за пятой графы в анкете. Вот представьте: идут по Матвеевскому переулку прилежные мальчики со скрипочками, возвращаются из музыкальной школы, а им навстречу — местная шпана. Как не отлупить маменькиных сынков? Били нас регулярно, как теперь говорят, метелили конкретно. В конце концов мне это надоело, я решил защищаться. Школьный учитель физкультуры посоветовал записаться в секцию бокса при Институте Лесгафта. Так и сделал. Года три тренировался, даже в соревнованиях участвовал, юношеский разряд получил... Может, и дальше занимался бы спортом, но мой профессор Юрий Исаевич Янкелевич был против всего, что мешало и отвлекало от музыки. Пришлось бросить спорт, но я благодарен боксу хотя бы за то, что он пару раз спас мне жизнь.
— Даже так?
— Не люблю об этом рассказывать, чтобы не выглядеть нескромно.
— Специально интригуете, Владимир Теодорович?
— Сати уже описала памятный эпизод в своей книге...
— Сорри, не читал...
— Это история, думаю, середины 80-х. С оркестром Ленинградской филармонии я отыграл на Пасху скрипичный концерт Чайковского в парижском зале Плейель, после чего мы с Сати пошли в гости к Вишневской и Ростроповичу. Поели, попили, поговорили и решили расходиться. Время — глубоко за полночь, часа три, не меньше. Такси не вызывали, благо до отеля, где жили, можно было дойти пешком. Захотелось прогуляться перед сном.. Слава пошел провожать, но быстро замерз и вернулся домой. Вдруг откуда ни возьмись возникли трое и напали на нас с Сати. Они потребовали, чтобы я отдал им все ценное, что было с собой. А у меня в футляре со скрипкой лежала куча франков, фунтов и марок — гонорары за только что завершившиеся гастроли по Германии, Англии, Франции и за запись пластинки. Вы же помните, советские артисты сначала получали гонорар, а потом почти целиком сдавали его в Госконцерт. Себе разрешалось оставлять лишь более чем скромные суточные. И вот в долю секунды я представил, что ждет меня в Москве, если грабители отнимут подотчетную валюту. Возвращать ее пришлось бы в десятикратном размере! За всю жизнь не расплатился бы, да и в ночное нападение бандитов никто не поверил бы! Словом, раздумья длились недолго, я понял: придется драться, спасая не столько себя, сколько валютную выручку для родной державы... Бедная Сати кричала, звала на помощь, но, разумеется, никто из добропорядочных французов не откликнулся и даже полицию не вызвал. Били меня ногами, повредили ребра... Когда нападавшие выдохлись и взяли паузу, неожиданно для них я сумел подняться и, собравшись с силами, вспомнил все, чему учили в Институте Лесгафта. Грабители в ужасе разбежались... Сати все еще дрожала от испуга, я попытался ее успокоить: «Мы победили!» Она коснулась моей руки: «Но ты весь в крови...» Я ответил: «Не волнуйся, это не моя...» В гостинице взглянул на себя в зеркало и убедился, что выгляжу, мягко говоря, экстравагантно: в порванном костюме с красными пятнами на белоснежной сорочке и со скрипкой в руках... Позвонил в Москву, сказал, каким рейсом прилетаю, и попросил из аэропорта сразу отвезти в Институт Склифосовского, поскольку чувствовал:
Кстати, тогда же в Риме случилась любопытная встреча. После выступления я решил поужинать в тихом семейном ресторанчике рядом с Академией Санта Чечилия, где проходил концерт. Сел в уголке, заказал еду и вдруг обратил внимание, что из-за соседнего столика на меня смотрит мужчина, улыбается и беззвучно аплодирует. Его лицо показалось очень знакомым. Я подозвал хозяина заведения и поинтересовался: «Синьор, это случайно не Мастроянни?» В ответ услышал: «Он самый! Часто у нас бывает». Любимый актер Феллини жестом пригласил меня разделить компанию. Я пересел, мы попытались завести разговор на смеси итальянского и французского. Выяснилось, что великий Марчелло был на моем концерте. Он сказал: «Сегодня вы великолепно дирижировали и должны радоваться, а у вас такие грустные глаза. Почему?» Я честно признался, что из-за боли в груди. И поведал парижскую историю. Потом спросил: «А отчего вы невеселы?» Мастроянни усмехнулся в ответ: «Мне только что исполнилось шестьдесят лет, и Федерико сказал, что теперь пора думать о смерти...» Такая вот встреча.
— Что за история была, когда в самолете над Южной Америкой вы сцепились с каким-то пьяным типом?
— Все, хватит вариаций на тему «добро должно быть с кулаками»! Однажды в разговоре с братьями Кличко, которыми восхищаюсь, но визуально плохо различаю, кто-то из них, желая сделать мне приятное, спросил: «Вы ведь тоже занимались боксом?» Я ответил: «Это равносильно тому, что я задал бы вопрос, играли ли вы на скрипке...» Честно сказать, и сегодня порой хочется, как тогда в самолете, дать в лоб какому-нибудь отвратительному типу, ведущему себя цинично и подло, но сдерживаюсь, понимая, что не вправе так реагировать на все раздражители. Учусь терпению, считаю его одной из важнейших составляющих мудрости.
— Бокс увел нас в сторону, и я упустил, как вы, ленинградец, оказались в Москве?
— Так случилось, что я попал в финал Всесоюзного конкурса юных исполнителей, где на меня обратил внимание знаменитый профессор Юрий Янкелевич и позвал учиться в своем классе в ЦМШ при столичной консерватории. Жил я, как и все иногородние, в интернате. Годы были трудные, голодные. Нас кормили на пятьдесят шесть копеек в день. Не разгуляешься! Правда, мне разрешалось по вечерам подъедать на кухне оставшиеся черные сухари. Поощрение я заслужил умением наводить порядок в спальне у младших ребят. Рассказывал им сказки, и они быстрее засыпали. Еще мы с покойным Олегом Каганом и Женей Луцковским иногда по ночам спускались по пожарной лестнице и бежали на станцию Москва-Сортировочная. За разгрузку вагона арбузов нам платили по три рубля. Денег хватало, чтобы перекусить в кафе в проезде Художественного театра, где обычно кормились таксисты и прочая публика, которой ночью дома не сидится. С той поры обожаю пельмени с уксусом и горчицей, сосиски с тушеной капустой. В этих вылазках главным было, чтобы милиция не застукала. Одевались мы в одинаковую, «инкубаторную» форму, и стражи порядка вполне могли принять нас за беглецов из какого-нибудь дисциплинарного заведения... Еще запомнил, что при нашем полуголодном существовании в интернате почему-то было дико много тараканов. Одного я даже пытался дрессировать, поселил в спичечном коробке, придумал ему кличку. Когда приехала проверяющая комиссия с санэпидстанции, нас предупредили, чтобы не вздумали жаловаться, но я все же выпустил своего Ваську, вывел погулять на ниточке...
Честно сказать, Юрий Исаевич хлебнул со мной немало. В какой-то момент я крепко сдружился с Александром Буторовым, художником старой московской школы, дававшим мне уроки живописи. Изумительный человек, очень религиозный, высокообразованный. Я так увлекся живописью, что забывал о музыке. С Александром Васильевичем мы выбирались на пленэр в Измайлово. И вот однажды весной, когда я возвращался, что называется, с натуры, вооруженный красками и мольбертом, одетый в ватник и резиновые сапоги, меня застукал профессор Янкелевич собственной персоной. Мы столкнулись нос к носу на Рождественском бульваре, где жил Юрий Исаевич. Он окинул меня взглядом с головы до пят и спросил: «Откуда?» Я тихо ответил: «Ходил рисовать...» Гневу учителя не было предела, он вспомнил все мои прегрешения, включая пропущенные занятия, коих набралось немало, и потребовал определиться: либо серьезное отношение к музыке, либо же живопись, спорт и все прочее. Конечно, я выбрал скрипку. А спустя десятилетия добавил к ней и дирижерскую палочку...
— Был какой-то знак свыше?
— Вспоминаю, как в 1962 году в Ленинград приехал уже очень пожилой Стравинский. Я не мог пропустить его концерт, ни за что в жизни не простил бы себе. То, что Игорю Федоровичу позволили после почти полувековой эмиграции дирижировать в России, казалось невероятным. Тогда ведь всех уехавших из страны считали предателями Родины, обреченными на творческую смерть, — и Рахманинова, и Бунина, и Набокова, и Горовица... К Стравинскому официальная пропаганда относилась не лучше, хотя образованные люди понимали: этот человек совершил в музыке такую же революцию, как Малевич и Кандинский в живописи. Именно встреча со Стравинским помогла мне кое-что осознать. Правда, не сразу, а много лет спустя. Мы сидели в зале филармонии с мамой, когда на авансцену вышел человек преклонных лет в темных очках. Было видно: он очень взволнован. Чуть дрожащей рукой он указал примерно на то место, которое занимал я, и негромко сказал, что в детстве сидел там и слушал, как Петр Ильич Чайковский дирижировал своей Шестой симфонией... В Ленинградской филармонии акустика изумительная, собравшиеся в зале услышали каждое слово со сцены и были глубоко взволнованны. По лицу Игоря Федоровича потекли слезы. Заплакала моя мама, и у меня комок подкатил к горлу. Возникло чувство, как после причастия. Ведь в годы советской власти многим ленинградцам именно филармония заменяла церковь, туда шли словно в храм. Помню, как мне впервые разрешили переступить порог знаменитого шестого служебного подъезда, через который входили в филармонию Чайковский, Глазунов, Рахманинов, Мравинский. Это невозможно ни забыть, ни описать...
— А когда же вас наконец кормить стала скрипка, а не разгрузка вагонов с арбузами?
— Сразу и не вспомню... Иногда участвовал в спектаклях драматических театров, если по ходу пьесы оказывалась задействована скрипка. Платили пять рублей за вечер. Еще был оркестр Дома медработников, в котором к медицине имели какое-то отношение от силы два-три человека. Коллектив сложился потрясающий. Руководил им незабвенный Игорь Чалышев. На первом пульте сидели мы с Витей Третьяковым, за нами — Олег Каган с Володей Ланцманом, ныне представляющим Канаду... Ну и так далее. Вообразите этих «медиков»! Мы давали концерты в Доме ученых, на других площадках. Везде с неизменным успехом.