Иван-чай: Роман-дилогия. Ухтинская прорва
Шрифт:
Николай сам пошел на уступки.
— Здорово, рекордист! — дружелюбно окликнул он Глыбина, протягивая руку. Тот словно только увидел его, глянул на протянутую руку и, быстро сунув козью ножку в рот, соскочил со штабеля. Хотел стиснуть ладонь Николая покрепче, по-рабочему, но не вышло: пальцы начальника жадно захватили всю его пятерню.
— Здорово, — отвечал он.
— Садись, чего соскочил? Сколько? — Николай кивнул на бревна, ровно уложенные меж забитых кольев.
Глыбин снова поднялся на штабель, сказал будто равнодушно:
— Двести восемьдесят четыре процента. Коленчатый вал только
Николай пристально всматривался в обросшее щетиной лицо непонятного ему человека, пытался заглянуть в глаза. Но взгляд Глыбина неуловимо ускользал, глаза бегали с места на место, будто он хотел спрятаться здесь, в незнакомом лесу, и старался быстро и безошибочно найти укрытие. Потом Глыбин и вовсе спрятал лицо, прикуривая от костра. Прикурив, поднял с пенька телогрейку и кинул на плечи.
— Скажи мне, Глыбин, что ты за человек? — вдруг спросил Николай, глядя ему в спину. Не ожидая ответа, скинул бревно, поправил ногой и присел, отвалившись спиной к бревенчатой выкладке.
Но Глыбин принял вопрос.
— Я? — спросил он, окутавшись густым махорочным дымом. — Я?.. Да просто серый мужик. И притом подпоясанный ломом не один раз, не видно, что ли?
Николай подался чуть в сторону, указал Глыбину место рядом. Недоверчиво покачал головой:
— Ты же знаешь, я человек новый у вас, и эти твои загадки мне трудно решать. Хочу, чтобы ты все сам мне растолковал!
Степан кашлянул и долго молча смотрел на носки валенок. Силился что-то сказать и не находил нужных слов. Николай понятливо вздохнул:
— Дело в том, Глыбин, что каждый чего-то добивается в жизни, потому что ему не заказано добиваться-то! Понимаешь? А ты? Чего ты хочешь?
Степану припомнилась давняя исповедь Останина: «Люди всем табором, а ты один. У них и горе и радость — все вместе, на всех поровну, а ты один, как горелый пень, и всегда у тебя плохо…»
— Ты как норовистый конь! — продолжал Николай свое. — То везешь за семерых, то пятишься задом, да еще норовишь копытом взбрыкнуть. Выходит, и работа твоя насмарку? Работа-то, выходит, слепая, несознательная, тоже вроде как «для баловства либо для самообману»? Про жизнь не думаешь, Глыбин! Про свое место в ней!
Степан заговорил нерешительно, хрипловато, с оглядкой, будто ступил на шаткий, скрипучий мосток:
— Что ж… жизнь! Вы гляньте-ка на мою фотографию, как она, эта развеселая жизнь, мне копытом наступила. И нынче уж я не знаю, как его, место, искать-то. Оно не каждому небось дается. У иного как пойдет все с самого начала через выхлопную трубу, так и валит через голову, пока дуба не дашь…
Николай слушал Глыбина с любопытством и сочувствием.
— Вы человек молодой, откуда вам понять… — тихо продолжал Глыбин, впервые за многие года открывая душу, взвешивая каждое слово. — Лет тринадцати остался я без батьки-матки и пошел на свой харч, в подмастерья… Был не то чтоб очень уж понятлив, но делал все без лени, как следует. А рядом со мной еще двое таких же лупоглазых было. И вот начали нас зачем-то колотить, как сидоровых коз. Теперь-то я почти докопался, что люди просто звереют от жизни, ну и срывают злобу на ком попадет. А тогда-то я понимал так, что за работу, мол, для понятливости. Бывало, утром, часа в четыре, встанешь, голова еще кругом идет, а тебя
Глыбин протянул кисет и бумагу Николаю.
— Возненавидел я труд с малолетства!
Он дал прикурить и, жадно глотнув морозного воздуха, продолжал:
— Убежал, удрал на улицу! В подвалы, в котлы, туда, где вечно пляшут и поют, как говорится… А пока варился я в этой каше, много лет миновало, и Советская власть пришла, вот она! Говорят — свобода, равенство, все такое… Ну а мне-то какой прок? Опять надо ворочать на десятую зарубину. Попал к нэпману — опять на дядю, значит, пахал. Ж-жизнь, черт ее заквасил на свой вкус!
Потом первая пятилетка, в общем — пропаганда и агитация и все такое прочее… Но куда же меня агитировать? Я и в эту пору только тем и прославился, что разные клички получал. Может, помните, тогда в ходу были звания «летун», «лодырь», «прогульщик», — так это я самый и был! Один бог в трех лицах…
Николай в упор рассматривал бесстрастное лицо Глыбина, старался понять эту странную жизнь.
— Да. Но и за нас крепко взялись, думаю, что даже чересчур. А мне повезло. Попал я на одно большое строительство. На канал, одним словом. Туда, бывало, сам Киров приезжал. И скажу я вам по секрету, что канал тот сам по себе, может, никому был не нужен, а для нашего брата его придумали в самый раз, ей-богу! Там, конечно, самый закостенелый лодырь работал, потому — путевку в жизнь обещали!..
Глыбин нервно кашлянул, будто ему перехватило горло крепкой затяжкой.
— Взялся и я за ум, женился. По вербовкам стал ездить. Стройка какая-нибудь в тайге, у черта на куличках, — еду. Закрывают стройку — еду дальше, как цыган. Раза два без копейки денег приходилось командироваться, так старая профессия выручала. Нет, не воровал, но с ворьём связи не терял, помогали, значит, за прошлое уважение…
Перед войной окреп вроде бы, к работе стал привыкать, сына и дочку в школу послал с красными галстуками, осилил, одним словом, норовистую жизнь…
Глыбин вдруг замолчал.
Николай, сидевший с полузакрытыми глазами, очнулся, обернул к нему тревожный, ждущий взгляд. Лицо Глыбина комкала нервная судорога. Ноздри обозначились резче, дрожали обветренные, потрескавшиеся губы.
— И вот… всему крах! Как не было ничего!
Надорванный, безнадежный вскрик подтолкнул Николая.
— Что случилось?
— Крах! Опять я один как перст! — Степан ссутулился, прикрыл ладонью глаза. — Эвакуировался с семьей из Белоруссии, с торфоразработок. Пошел компостировать билет…
Помолчал, переводя дыхание, и докончил:
— Бомба в вагон — и… ничего нет! Закомпостировал! Билет-то!
У Глыбина заклокотало в горле, скатились две мутные, горячие капли. Николай молчал. Дрожащими пальцами начал свертывать новую цигарку.
Вокруг теснились молодые, почерневшие от зимней стужи елочки. Над головой пронесся белый комок — полярная куропатка. Нырнула в бурую гущу хвои. Шорох птицы словно разбудил Степана. Он откашлялся, с горечью заговорил:
— Такие-то дела, начальник. Я, может, с жизнью насовсем в расчете. А вы меня — на соцсоревнование… а?