Иван-чай. Год первого спутника
Шрифт:
Ох, какая была тишина! Как все обернулись к Пыжову! Но его решительно ничем нельзя было поколебать.
— Что вы предлагаете конкретно? — срезал он Федора Матвеевича.
Старик только улыбнулся невесело, качнул трибунку.
— Что я предлагаю? Да хоть то, к примеру, чтобы вы со мной этак вот не разговаривали, не брали на мушку. Этак-то мы когда-то в Чека с буржуями разговаривали, но я-то ведь не буржуй, да и вы тоже… не из тех чекистов! Это первое. А если по существу, так ее, эту самую производительность, надо не на бумаге наращивать. У станков, у верстаков,
Полозков вздохнул, хотел еще что-то добавить, но посчитал, наверное, лишним и ушел с трибуны.
После долго говорил Пыжов.
Голосовалось только одно предложение, бригадира Ткача: «Принять прогрессивные нормы согласно директивному сроку…»
12
Как легко, наверное, живется людям, которые считают, что истина от века принадлежит им — этакая домашняя, ручная, пушистая истина, вроде ангорской кошки. Ее можно погладить рукой, дать укусить палец, а при нужде сказать: «Брысь». Но ведь есть и другие. Есть такие люди, которые сами принадлежат ей, истине. Безотчетно взвалившие на плечи всю ее тяжесть, какова бы она ни была — то ли на пользу себе, то ли во вред.
Павел прекрасно во всем разобрался на этом собрании. Он понял, как удобна и безопасна позиция формалиста во всяком деле и как беспокойно и попросту опасно лезть в существо. Но, странное дело, у него даже не возникало мысли о более удобной, самоохранительной жизни. Было одно — упрямое желание оставаться самим собой, твердолобым бульдозером, не пасующим перед обхватными лиственницами и болотными чарусами.
Это было даже не желание, а подспудное, смутное чувство, которому он ни при каких обстоятельствах не смог бы изменить.
Дома Павел без особой нужды обругал сестру, обозвал ее барыней и белоручкой (ему показалось, что Катя мало помогает матери по хозяйству) и в ответ выслушал упрек по поводу своих нервов.
— С работы приходишь, выбрасывай из головы свои нормы, — посоветовала Катя. — И алгебру пополам с кашей не употребляй!
Да, он в самом деле ел и, скосив глаза, читал учебник. Катя отняла книгу. Павел взорвался, и в спор пришлось вмешаться матери — все получилось удивительно глупо.
Нервы, сказала Катя. Раньше он не подозревал, что у него есть нервы.
По дороге в школу встретились с Костей. Меченый появился из темного переулка и молча пошел рядом, попыхивая махорочной сигареткой. Со стороны легко было заметить некую уединенность Кости: во всем свете их двое — он и сигарета.
— На собрании до конца высидел? — поинтересовался Павел.
— До конца.
— Ну и как?
Меченый сплюнул, далеко отшвырнул окурок. Огонек прочертил в темноте искристый след.
— Как в докладе Турмана: «В результате достигнутых
— А что? И в инструментальной была сдельщина?
— Спрашиваешь! — присвистнул Костя. — В войну у нас даже парикмахерам давали нормы в натуре: бритье и оболванивание черепков в квадратных метрах. Чтобы процентовка на котловое довольствие была.
— Врешь ты все! — громко засмеялся Павел.
— Не любо — не слушай. А норма в инструменталке много ли лучше?
Надолго замолчали. Под ногами хрупал лед, заморозок схватывал отпотевшую за день под шинами колею.
— Я одному удивляюсь, — сказал Павел задумчиво. — Как все это получилось? Неужели никто не думал по-настоящему обо всем этом?
Меченый вдруг плюнул и помянул собор Парижской богоматери.
— Щенок ты! Ишь, как тебя занесло? Никто не думал до него. Х-ха! Думаешь, Резников не понимал с твое? Так ведь он не просто на Севере очутился, побывал в кольях и мяльях, ему, ясное дело, супротив течения опасно было. Он, считай, не жил тут, а доживал.
— А Пыжов? Он же кругом чистенький, мог бы и в министерстве пробиться!
— Ха! А здоровье? — язвительно пырскнул Костя в темноте. — Он же каждый сезон мотает с путевкой в Ялту либо в Кисловодск. Ему легче одно такое собрание в год отдежурить, как нынче, загнать Полозкова под лавку, чем впрягаться в глубокую борозду. Понял? Он, может, поэтому и чистенький, как огурчик.
— Да, но совесть-то должна быть?
— О чем вздумал! Совесть, она при здравом рассудке должна полностью отсутствовать, Павлуха! Откуда Пыжову знать, как его примут в министерстве? Может, и там сидит его родной братец под ватным циркуляром. Тогда что?
— Ничего, время их расшевелит! — бодро сказал Павел.
— Во-во! Золотые слова! А все же один неизвестный мудрец изрек по-другому. Он сказал, что оптимизм — это, мол, недостаточная осведомленность. Слыхал, нет?
— От такой философии тошнит, брось!
— Чего мне бросать? Я многое помню, чего ты не удостоился, Павлуха… Еще когда я из пионеров вырастал, один комсомольский вожак читал нам шибко идейные лекции. Просвещал, одним словом! При коммунизме, говорит, работать не придется. Нажал кнопку — и порядок, за тебя машина управится. Понял? Глупость порол! Ну, а кто ему возражал, так те враги были. Вот и получилось, что ты нынче как в темном лесу. Да и не ты один. Между прочим, желающих нажимать на кнопки расплодилось не так уж мало, иные согласны нажимать даже за чужой счет.
«Злой он или в самом деле такая чепуха в жизни была?» — мучительно думал Павел. Гудело в голове.
За этот день он устал так, как, наверное, не приходилось выматываться на том проклятом откосе, а коридоры школы уже пустели, надрывался звонок.
В классе столбом стояла пыль.
По партам, плясавшим клавишами, вприпрыжку мчались длинноногие юнцы. Валерка Святкин настигал увертливого друга, из горла вырывался торжествующий, радостный вопль:
— Ве-ень-ка-а!
Павел оторопел.