Иван Кондарев
Шрифт:
— Вот так, мы себе спим, господин поручик, а он набросился на нас…
— Без всякой причины!
— …нам не дали спать.
— Пьяный, сам себя не помнит, — кричали добровольцы, столпившись вокруг Костадина и поручика.
Офицер схватил Костадина за куртку.
— Ты где находишься? Под суд хочешь пойти?
Костадин вырвался.
— Не тронь меня и не вмешивайся, господин поручик! — Он тяжело дышал и с дикой злобой глядел на изогнутый, как клюв, нос офицера.
— Храбрость свою показывает! Этот субъект не имеет элементарного понятия, как вести себя! — Офицер снова схватил
— Что за стрельба? — закричал ротмистр, засовывая револьвер в кобуру и стараясь устоять на ногах.
Офицер доложил. Ротмистр строго взглянул на Костадина.
— Как так, почему вы дрались? Вы ведь мобилизованы… Поднимаете на ноги весь эскадрон, стреляете!
— Господин ротмистр, — сказал Костадин, — отойдемте в сторону, и я вам расскажу…
— Что расскажете? Объясните… Что вы мне расскажете?
— Я объясню вам, почему так произошло.
Ротмистр поколебался, сердито пробормотал что-то, но последовал за ним. Костадин увел его под липу.
— Вы знаете, что я не пьян, — сказал он тихо, когда они остались вдвоем в темноте, стоя друг против друга. — В доме тяжелобольной ребенок, он может умереть, господин ротмистр. Позовите фельдшера, может, он сумеет помочь ему. И отпустите отца — он арестован. Я поручусь за него, как поручились другие за своих близких. И уберите этих людей отсюда.
Ротмистр ухватился за липу.
— Что, что? О каком ребенке вы говорите, о каком поручительстве? На какое поручительство намекаете? Что вы хотите этим сказать?
— Вы догадываетесь, о чем идет речь.
— Из милосердия заступаетесь, да? Больной ребенок, говорите…
— Заступаюсь из простой человечности. Украли у людей часы, осыпают бранью мать за то, что плачет ребенок, — мешает им, видите ли, спать. Освободите крестьянина и помогите людям, господин ротмистр. Вы кажетесь разумным человеком.
Ротмистр вздохнул.
— Ладно, будем считать, что вы пьяны. Ведь и мы тоже сегодня изрядно хватили… Надо было доложить мне об этом, а не расправляться самому… Куда я теперь дену этот сброд? Пусть ломает себе голову ваш командир — его это люди. Отправляйтесь спать. Раз ребенку так плохо, я пришлю фельдшера. А в поручительстве нет никакой необходимости. Никаких поручительств нет, я вас не понимаю, — добавил он угрожающим тоном.
Костадин вернулся на сеновал и снова лег. Сердце его колотилось, в ушах шумело.
На дворе ротмистр отчитывал добровольцев, белокурый подпоручик расспрашивал старушку и молодую женщину; свет электрического фонарика проникал через щели сарая, желтыми полосками падал на сено. Вскоре пришел военный фельдшер. Ребенок снова заплакал. Заспанный сердитый бас громко произнес:
— Скарлатина! Горло у него все обложено. Возьми его и ступай со мной. Почему разместили здесь команду?
Хлопнула калитка. В наступившей тишине кто-то из добровольцев сказал:
— Чего он взбесился, этот Джупунов? Так влепил парню — ой-ё-ёй! Челюсть вышиб. Фельдшер никак не может вправить.
— Бобер, — отозвался второй, — завтра
— Да замолчите же! Давайте спать, — сказал писарь.
Снаружи донесся тихий шепот. Говорили невнятно.
Зашумело листвой дерево, и в сарай хлынула волна пьянящего аромата цветущей липы. Сквозь отверстие в крыше смутно виднелся вставший дыбом гребень Балкан.
Усмирив села Симаново, Босево, Гайдари и еще несколько небольших общин, забрав оружие и произведя аресты, добровольческая команда из К. в среду утром 13 июня выехала обратно в город, ведя за собой человек пятьдесят крестьян. Кавалерийский же эскадрон отправился отдельно с эшелоном.
От села Звыничева к городу арестованные двигались колонной по три человека в ряд по свежескошенным лугам. Шапки и деревенские соломенные шляпы покачивались в нестройном ритме шагающих ног, то погружающихся в траву, то разминающих затвердевшие после дождя комья пыли. В хвосте конвоя мягко и звонко дребезжали военные повозки; лошади сердито фыркали — их манили к себе пастбища. Задувший с ночи северозападный ветер низко пригибал дикие груши и гнал по небу стада рваных облаков, тени которых ложились на поля темными пятнами. Балканские горы то становились холодно-зелеными, как изумруд, то, освещенные вдруг солнцем, светились, как опал.
Костадин шел впереди повозок, закинув руки на карабин, как на коромысло. Не бритое уже четыре дня, похудевшее и злое лицо его почернело; шея зудела от пота и пыли, левый сапог жал ногу. В памяти его беспорядочно мелькали знакомые и незнакомые лица, сельские корчмы, кривые улочки, плетни, дом, в котором он спал прошлой ночью; и над всем этим, подобно тяжелому, давящему каменному своду, нависали над душой его омерзение и тревога, мучило раскаяние, что он не бросил команду еще в Выглевцах. Проклятая надежда найти лошадей и уговоры Андона заставили-таки его отступить от принятого тогда решения.
Арестованные смыкали ряды и толкались, когда из-за раскисшей дороги приходилось идти по обочине. Пуговицы и крючки на штанах у них были отрезаны, поэтому они держали их одной рукой, а другой — прижимали висящую на плечах бурку или дерюжку. Два стервятника кружили над колонной и то сверкали на солнце своими белыми крыльями, окаймленными черной полоской, то вдруг, подхваченные ветром, завершив круг, на миг застывали неподвижно в воздухе.
Пришпорив крупного буланого коня, отделенный командир поскакал через болотца, хлюпая и разбрызгивая вокруг грязь, к голове колонны, где ехал с сигнальщиками белокурый подпоручик.
— Чего ноги бережешь, ведь не на смотрины отправился?! Эй ты там, в середине, тебе говорю, пентюх! Не нарушай равнение! — заорал он, оттесняя конем нескольких арестованных и вынуждая их шлепать прямо по луже.
Кавалеристы из конвоя хмурились и избегали глядеть на крестьян.
— Ты что, турок? Не слишком заносись: Болгария не так уж велика, — отозвался один из арестантов.
— Не торопись стелить постель, ворона! Подожди, когда стемнеет! — Отделенный принялся насвистывать какое-то хоро и нарочно продолжал вклиниваться между конвоем и крестьянами.