Иван Тургенев
Шрифт:
Он ожидал бурных выступлений против своей книги в России. Они превзошли все его ожидания. Консервативные круги возмутились недоброжелательным описанием высшего общества, славянофилы упрекали его за дискредитацию родины, революционеры отнеслись к нему как к старому болтуну, который не способен понять значение молодой русской силы. Герцен, которому он отправил свой роман, приветствовал его ядовитой статьей в «Колоколе»: «Этому бедному Ивану Сергеевичу очень уж было необходимо напустить столько дыма? Природа наделила его разного рода талантами: он может рассказывать об охоте, умеет своим пером стрелять по разным тетеревам и глухарям, живущим в „дворянских гнездах“ и в „затерянных уголках“. Однако „нет, – говорит он, – я должен быть жестоким, злым, ядовитым публицистом“. Но в прекрасном сердце нет ни яда, ни злобы». А Тургеневу написал: «Я искренне признаюсь, что твой Потугин мне надоел. Зачем ты не забыл половину его болтанья». Уязвленный Тургенев ответил: «Тебе наскучил – Потугин, и ты сожалеешь, что я не выкинул половину его речей. Но представь: я нахожу, что он еще не довольно говорит, – и в этом мнении утверждает меня всеобщая
Среди хулителей «Дыма» одним из самых непримиримых был Достоевский. В течение длительного времени он вынашивал болезненную неприязнь к Тургеневу. Он не мог выносить безвкусной любезности, вежливой снисходительности этого высокого, вялого (мягкого) барина. Чтение «Дыма» оскорбило его патриотические чувства. Однако он не забыл, что был должен пятьдесят талеров писателю. Будучи проездом в Баден-Бадене, он решил по совету жены нанести визит Тургеневу. Однако не для того, чтобы вернуть ему долг – он окончательно проигрался в рулетку, – а чтобы сказать, что рассчитывает вернуть его в ближайшие дни. С самого начала встречи разгорелся спор. «Он объявил мне, что он окончательный атеист. Но, боже мой: деизм нам дал Христа, – напишет Достоевский своему другу Майкову, – т. е. до того высокое представление человека, что его понять нельзя без благоговения и нельзя не верить, что это идеал человечества вековечный! А что же они-то – Тургеневы, Герцены, Утины, Чернышевские – нам представили? <<…>> Они до того пакостно самолюбивы, до того бесстыдно раздражительны, легкомысленно горды, что просто непонятно: на что они надеются и кто за ними пойдет?» Что особенно раздражало Достоевского, так это, говорил он, подчеркнутое презрение Тургенева к России. «<<Он>> говорил, что мы должны ползать перед немцами, что есть одна общая всем дорога и неминуемая, – это цивилизация и что все попытки руссизма и самостоятельности – свинство и глупость. Он говорил, что пишет большую статью на всех русофилов и славянофилов. Я посоветовал ему, для удобства, выписать из Парижа телескоп. „Для чего?“ – спросил он. „Отсюда далеко, – отвечал я. – Вы наведете на Россию телескоп и рассматривайте нас, а то право разглядеть трудно“. Он ужасно рассердился. Видя его таким раздраженным, я действительно с чрезвычайно удавшеюся наивностью сказал ему: – „А ведь я не ожидал, что все эти критики на вас и неуспех „Дыма“ до такой степени раздражают вас; ей богу, не стоит того, плюньте на все“. – „Да я вовсе не раздражен, что вы“, – и покраснел». Достоевский добавлял: «Но, ей богу, я не в силах: он слишком оскорбил меня своими убеждениями. <<…>> Но нельзя же слушать такие ругательства на Россию, от русского изменника, который мог бы быть полезен. Его ползанье перед немцами и ненависть к русским я заметил давно. Но теперешнее раздражение и остервенение до пены у рта на Россию происходят единственно от неуспеха „Дыма“ и что Россия осмелилась не признать его гением. Тут одно самолюбие, и это тем пакостнее». (Письмо от 16 августа 1867 года.)
Мужчины холодно расстались. Достоевский вернулся к себе, довольный тем, что столкнул в грязь этого знатного барина, утратившего связь с родиной. Вне всякого сомнения, в своем докладе Майкову он ради забавы преувеличивал антирусские речи Тургенева. Тургенев, равно раздраженный упрямо славянофильской, подчеркнуто православной и мессианской позицией Достоевского, позволил себе увлечься желанием противоречить ему на каждом слове. Как бы там ни было, письмо к Майкову получило в России досадную огласку. Некоторые его пассажи были переписаны адресатом и переданы Бартеневу, редактору журнала «Русская старина», с предложением «сохранить документ для потомков». Поднятый по тревоге Анненковым, Тургенев написал Бартеневу письмо-протест: «Я вынужденным нахожусь объявить с своей стороны, что выражать свои задушевные убеждения перед г. Достоевским я уже потому полагал бы неуместным, что считаю его за человека, вследствие болезненных припадков и других причин, не вполне обладающего умственными способностями; впрочем, это мнение мое разделяется многими другими лицами. Виделся я с г-ном Достоевским, как уже сказано, всего один раз. Он высидел у меня не более часа и, облегчив свое сердце жестокою бранью против немцев, против меня и против моей последней книги, удалился. <<…>> Я, повторяю, обращался с ним, как с больным. Вероятно, расстроенному его воображению представились те доводы, которые он предполагал услыхать от меня, и он написал на меня свое… донесение потомству. Не подлежит сомнению, что в 1890 году и г-н Достоевский, и я – мы оба не будем обращать на себя внимание соотечественников; а если мы и не будем совершенно забыты, то судить о нас станут не по односторонним изветам, а по результатам целой жизни и деятельности». (Письмо от 22 декабря (3) января 1868 года.)
Даже близкие друзья Тургенева не одобрили обвинения, содержащегося в «Дыме». Дорогой Фет, собрат по охоте и фантазиям, писал Толстому: «Читали
Несмотря на критику, которая прорвалась со всех сторон, Тургенев оставался непоколебимым. «Что „Дым“ Вам не понравился – это очень не удивительно, – писал он Фету. – Вот бы я удивился, если б он Вам понравился! Впрочем, он почти никому не нравится. И представьте себе, что мне совершенно все равно – и нет такого выеденного яйца, которого я бы не пожалел за Ваше одобрение. Представьте, что я уверен, что это – единственно дельная и полезная вещь, которую я написал!» (Письмо от 26 июля (7) августа 1867 года.)
Он предполагал даже написать предисловие к своему роману, чтобы еще раз подтвердить свои европейские убеждения. «<<Я>> еще сильнее буду доказывать, – писал он, – необходимость нам, русским, по-прежнему учиться у немцев, – как немцы учились у римлян и т. д.» (Письмо к Борисову от 16 (28) июня 1867 года.)
На самом же деле этот столь резко встреченный критикой роман был сильным, смелым и в то же время грустным произведением. Описание действующих лиц и пейзажей было фотографически точным. Политические и эстетические дискуссии искусно чередовались с перипетиями интриги. Заключение книги рождало в сознании читателей сложное чувство ностальгии, беспокойства и пессимизма. Их тоже как будто окутывал дым. Тургенев не ошибся, утверждая, что написал один из лучших своих романов.
Перед лицом бесчисленных нападений он чувствовал, что был лучше оценен, больше любим за границей, нежели на своей родине. Его произведения переводили во Франции, Англии, Германии, его хвалили в литературных кругах Парижа, в то время как в Санкт-Петербурге и Москве не переставали терзать. В самом деле, он принадлежал двум мирам. В одном были молодые русские писатели-прогрессисты и славянофилы, язвительные статьи в газетах, неприятные споры с дядей Николаем, денежные заботы из-за неумелого управления имениями. В другом – преклонение перед Полиной Виардо, счастье видеть ее глаза и слышать ее голос, немецкие покой и чистота, зеленеющие холмы, космополитическая атмосфера, роскошная, лишенная эмоций, – рай для влюбленного холостяка, страдающего подагрой. Зачем им нужно, чтобы он отказался от своего европейского счастья ради русской суеты? Его ли вина в том, что он был человеком неоднозначным? Не совсем революционер и не совсем консерватор, не совсем русский и не совсем европеец, не совсем любовник и не совсем друг. Его соотечественники не могли понять его, и эта неясность раздражала их, как предательство одним из самых больших писателей по отношению к родной земле. Лишь он один сознавал, что никогда не был более русским, чем с пером в руках за границами своей родины.
Он был потрясен, когда узнал, что 6 марта 1867 года царь Александр II стал жертвой покушения во время визита в Париж. К счастью, пуля не достигла цели. Виновный – молодой поляк, беженец, был застигнут на месте преступления. Это упрямое желание убить святейшего суверена представлялось Тургеневу следствием дикого фанатизма. 31 мая он счел необходимым вместе с другими русскими поехать на вокзал Баден-Бадена, чтобы поприветствовать императора, который возвращался в Россию. «Государь сегодня здесь проехал, мы все ходили встречать его на железной дороге, – писал Тургенев своему другу Писемскому. – На мои глаза, он очень похудел. – Экое гнусное безобразие, этот парижско-польский выстрел!» (Письмо от 31 мая (12) июня 1867 года.)
Несколько дней спустя он сам был в Париже для того, чтобы увидеться с Полинеттой и посетить международную выставку. Русский павильон разочаровал его: «Собственно о нашей я говорить не буду: опять закричат, что я не патриот», – писал он Анненкову. Что касается остального, то размах и широта проявления международной дружбы воодушевили его. «Я приходил в телячий восторг от выставки, которая решительно – единственная и удивительная вещь. <<…>> Это в своем роде – chef-d''cuvre [25] »(Письмо от 16 (28) июня 1867 года.) Определенно, именно в сопоставлении мировых цивилизаций он чувствовал себя всего лучше.
25
шедевр (фр.).
Тем не менее в этом и следующем году он несколько раз вернется в Россию, чтобы встретиться с друзьями, продать земли и пожить деревенской жизнью. Его крестьяне обманули его ожидания. «Свобода не сделала их богаче – напротив», – писал он Полине Виардо. (Письмо от 17 (29) июня 1868 года.) Другой конец социальной лестницы – его отношения с литературными кругами показались ему еще более напряженными, чем в прошлом. «Я очень хорошо понимаю, что мое постоянное пребывание за границей вредит моей литературной деятельности – да так вредит, что, пожалуй, и совсем ее уничтожит: но и этого изменить нельзя», – делился Тургенев с Полонским. (Письмо от 27 февраля (11) марта 1869 года.) А несколько позднее признавался Жемчужникову: «Не совсем легко передать словами, до какой степени я нелюбим нынешним поколением. На каждом шагу приходилось невольно натыкаться на изъявления то ненависти, то даже презрения». (Письмо от 5 (17) июня 1870 года.)