Июль 41 года (с иллюстрациями)
Шрифт:
— Щербатов! Немедленно поднять дивизии по тревоге. Боеприпасы иметь при войсках. Но помни, не исключена провокация. Может создаться сложная обстановка. На руки личному составу боеприпасы до особого распоряжения не выдавать!
Бровальский, не отрываясь смотревший на него, увидел, как Щербатов вдруг резко побледнел. Положив трубку, он медленно снимал с головы фуражку, сам не замечая, что делает. Свершилось! Не было мыслей о себе, было только сознание огромной обрушившейся беды. Он сел, и никто не решался ни о чем спрашивать его.
— Ну вот, — сказал он и взглянул на Бровальского. — Чего ждали — дождались. Приказано поднять войска по тревоге.
В эту ночь, отдав все распоряжения, он на короткое время
Глядя на них сейчас, Щербатов испытал странное чувство: в сущности, как беззащитна сама по себе человеческая мысль! Сколько раз она уже оказывалась погребенной под обломками, и людям приходилось начинать все сначала, раскапывая остывшие пепелища…
Он трогал книги рукой, брал их, раскрывал и ставил обратно. И тут из одной книги выпало что-то. Щербатов нагнулся. Брошюрка. Он поднял ее. На серой со щепками грубой бумаге — плакатный черный шрифт двадцатых годов. Волнуясь, Щербатов раскрыл ее. Наискось по заглавию — шутливая надпись: «Мужу сестры — от мужа сестры. Читай, Иван, ибо чтение развивает». И длинная роспись, так, что каждую букву можно прочесть: «Ф. Емельянов». Четыре года назад вот эту брошюру они искали с женой, перерывая всю библиотеку. Искали, чтоб уничтожить, и так и не нашли. Волнуясь, Щербатов держал ее сейчас в руках. И многое вспомнил он, глядя на эту надпись. Ему вспомнился последний приезд Емельянова.
Это был уже конец лета тридцать седьмого года, и события к тому времени приняли огромный размах. Как-то раз Щербатов возвращался домой пешком. Обычно стоило нажать кнопку лифта — и ты уже на шестом этаже. Но в этот день лифт испортился, и он шел по лестнице мимо квартир и видел сразу все то, что происходило постепенно. Он помнил людей, живших еще недавно за этими дверями, их лица, голоса. Лестница густонаселенного дома всегда была полна запахов, особенно в праздники: пеклось и жарилось на каждом этаже. Хлопали двери, с визгом, словно за ними гнались, выскакивали дети, лестница звенела их голосами, матери кричали из окон во двор: «Томочка! Витя! Ви-итя! Вот погоди, отец придет!..» Сейчас он видел пломбы на дверях, и шаги его гулко раздавались по каменным ступеням.
На втором этаже в большой квартире, соединенной из двух смежных квартир, жил дивизионный комиссар, человек сумрачный — дети во дворе почему-то его боялись. В гражданскую войну он был ранен шрапнелью, когда в пешем строю вел полк в атаку. Нога срослась плохо, рана болела, и, наверное, от этого он всегда был мрачен. Его взяли одним из первых в доме.
Напротив жил военный инженер с женой. Оба молодые, красивые, рослые, на редкость подходившие друг к другу. Она была в положении, ждали сына, и было хорошо смотреть, как вечерами, гуляя, он осторожно вел ее под руку. Она говорила: «Господи! В такое время я — беременна!» Его тоже взяли, почти одновременно с дивизионным комиссаром.
А третья дверь была не опечатана. Здесь жил известный неудачник, человек, которому всю жизнь не везло, о чем жена его постоянно оповещала весь двор, жалуясь, какая она несчастная, что вышла за него замуж, и какая она дура, что родила ему четверых детей мучиться. В тридцать четвертом году, в компании он сказал: «Вы представляете, что будет, если товарищ Сталин умрет!..» Он не думал ничего плохого, он только хотел выразить свой ужас, если бы такое вдруг случилось, и хотел, чтоб люди этот его ужас и преданность его видели. Его исключили из партии,
Щербатов поднялся к себе на шестой этаж по гулкой каменной лестнице. С дверей напротив его квартиры уже сняли пломбу. Туда недавно вселился новый жилец. Возвращаясь поздно, он по утрам делал гимнастику на лестничной площадке. В нижней чистой рубашке, в тапочках на босу ногу, в галифе со спущенными с плеч подтяжками он приседал, разводя руки перед грудью. Раз! Раз! Натягивалось галифе на коленях. Вдох через нос. Выдох.
— Здравствуйте, полковник! — приветствовал он Щербатова. От его разогретого тела шел жар. — Ремонт у меня, — улыбался он многозначительно и кивал в направлении своей двери. — Не возражаете, что я здесь?
Он был дружелюбен и всячески ненавязчиво показывал свое расположение к соседу.
Щербатов поднял руку, позвонил. И ждал в тишине. Потом услышал быстрые, радостные, летящие к нему по коридору шаги жены. В передней он снял шинель, повесил на вешалку, а она стояла рядом. Он не был в бою, не вернулся из дальнего похода — просто со службы пришел домой. Но люди уже научились ценить обычные вещи. Он молча погладил ее по голове и поцеловал в волосы. За то, что она ждала его.
В этот вечер случилась неожиданная радость: приехал его старый друг Федор Емельянов. Находились они в отдаленном родстве — женаты были на двоюродных сестрах, — но Емельянов был в больших чинах, и потому Щербатов никогда о своих родственных связях не напоминал, сам к нему почти не ездил, разве что в дни рождений, когда неудобно было не ехать. Стоя высоко, Емельянов был человеком осведомленным, и потому Щербатов сейчас особенно обрадовался ему. Тот приехал по-семейному, с женой, веселый, достал из карманов шинели две бутылки коньяка: «Держи! Из своих винных погребов!», и у Щербатова шевельнулась надежда: может, перемены? Аня радостно суетилась на кухне: теперь не часто вот так просто ездили люди друг к другу. А тут еще такой гость! Емельянова она любила. Могучего сложения, рослый, с трезвым, ясным умом, он был из тех людей, которые во множестве всегда есть в народе, но становятся видны только в крутые, поворотные моменты истории. В такие поворотные моменты они приходят хозяйски умелые, уверенные, знающие, что им делать, не спрашивая, сами подставляют широкое плечо под тот угол, где тяжелей. Таких во множестве подняла революция, поставив на виду.
Емельянов и жил запоем, и работал запоем. — Оказываясь дома после долгой разлуки, баловал жену, по-мужски баловал сыновей. Они чистили, смазывали ружья, набивали патроны — готовились на охоту: младший Емельянов, средний уже школьник и старший. И разговоры в доме велись мужские: о приемах дзюдо, о боксе, о стрельбе. А в воскресенье — мать еще спала — все трое бесшумно уходили на лыжах. Возвращались к завтраку. Средний — своим ходом, младший Емельянов вместе с лыжами — на горбу у старшего. От всех троих сквозь шерстяные свитера валил пар.
Широкий во всем, Емельянов отличался одной необъяснимой слабостью, над которой много потешались его друзья: никому никогда книг из своей библиотеки не давал. Он был абсолютно убежден, что всякий нормальный человек, к которому попала в руки хорошая книга, добровольно ее не отдаст. Ему не пришлось учиться в молодости, и он наверстывал взрослым человеком, читая ночи напролет, пристрастив к этому и Щербатова.
Вот он и приехал в тот вечер по-семейному с женой, с двумя бутылками коньяка в карманах, веселый, как бывало. Но скоро Щербатов увидел за столом, что веселье его не очень веселое. Несколько раз жена Емельянова со страхом указывала на него глазами, он ее взгляда как будто не замечал. Усадив рядом с собой Андрюшку, путал его вопросами, сбивал с толку и хохотал, довольный. Но вдруг сказал, оборвав смех: