Из дневника учителя Васюхина
Шрифт:
Я просил инспектора дать мне помощника и сослался на нездоровье. Инспектор посмотрел на меня внимательно и сказал с соболезнованием в голосе:
— Постараюсь непременно.
11 ноября
Сегодня была Катина свадьба. Я пошел было в церковь посмотреть, но за толпой ничего не было видно, и я вернулся. Скучно…
Вообще, жизнь стала еще более тусклая, серая, безрадостная! Хорошее было время, когда я работал и когда хотелось работать, без устали, с радостью и влечением… Теперь не могу: надорвался ли, или уж судьба моя такая… Как я завидую теперь всему здоровому, веселому, жизнерадостному — всему тому, что
Пошли им Бог успеха и счастья! Светом слабым и мерцающим светят они, но в сумерках убогой и тусклой народной жизни и этот свет дорог…
16 декабря
За эти дни я почти забыл о своем дневнике. Был болен; теперь мне лучше.
Вчера встретил Катю. Как она похорошела, и как мы обрадовались друг другу… Она говорит, что у меня лицо стало, «как у угодника на иконе», — такой я худой, и такие грустные у меня глаза… Я смотрел на ее румяное с морозу личико, на мелкие блестки инея на воротнике ее шубки, и мне было так сладко и жутко, и так хотелось ее обнять. Я не расспрашивал ее, как ей живется… Она обещала зайти как-нибудь и поболтать, когда Арсения не будет дома.
Мы прошлись немного. Длинные синеватые тени ложились от домов — солнце садилось. Голубой и розовый дымок поднимался из труб. Кресты церкви ярко горели. Снег хрустел под ногами. Светло и прозрачно было кругом. Какая кроткая, невыразимая красота на всем… Мы подошли к училищу. Катя оглянулась кругом, — никого нет, — схватила меня руками за голову и поцеловала крепко и горячо. У меня закружилась голова, и я почувствовал, что воздуху мало… А она уже побежала от меня легко и быстро, как бегала девушкой…
Как хорошо! Как красива жизнь… Как хочется хоть капельку личного счастья…
14 января
Плохо начался для меня Новый год… На святках ездил к старикам, в Есаулово, и, должно быть, простыл дорогой. Кашляю. Голова кружится и просто разбилась от кашля. Глаза болят — ни читать, ни писать… Плохо…
16 февраля
Кажется, начало конца… И хотя я ясно сознаю это по временам, — как сейчас вот, например, — но почему-то это мало волнует меня… Ни страшно, ни жалко, а так… как-то безразлично.
По временам даже в эти душные, мучительно-жаркие и сиротливо-безмолвные ночи мне думалось: как хорошо — «умереть-уснуть»… Покой, глубокий и вечный, холодный покой… Передо мной вставало кладбище: серые кресты; холмики, покрытые сизым полынком и скудной, спаленной солнцем травой… Тихо и безмолвно кругом… Смиряется и робеет сердце, окованное этой властной, угнетающей тишиной. Молчит в стороне станица с своими гумнами, молчит и степь с длинными холмами, серыми и бурыми, изборожденными оврагами. Гаснет даря. Ночь спускается надо мной, тихая и безмолвно холодная… Как покойно и страшно… Где-то далеко или высоко раздается плачущий и причитающий женский голос. Какая невыразимая тоска стонет в нем, как надрывает он сердце… Как хочется туда, где звенит этот милый, родной и близкий мне голос. Как алый луч зари, он осветил темный фон
И было так отрадно, когда молодая жизнь врывалась ко мне шумными, беспорядочными волнами. Звонкие голосишки, крик, смех, беготня доносились в смягченных звуках до меня, когда Арсений распускал ребят на перемену. Я слышал, как Никитич кричал:
— Воду не разливать, землееды! Вот скажу Арсению Васильичу, чтобы он вам все ухи пооболтал!.. <?>
И мне так хотелось туда, к ребятам, посмотреть их славные лица, их стриженые и всклоченные головенки, погладить их, поговорить… И так жизнь, отзвуки которой долетали до меня и от которой я был оторван болезнью, казалась мне необычайно привлекательной и интересной…
28 февраля
Вчера была Катя. Она все такая же, какою знал я ее девочкой, — веселая щебетуха… Что-то много рассказывала она мне… И в первый раз она говорила со мной на «ты». Она теребила меня, смеялась, пела, целовала и кусала мои руки…
— Ты вставай скорей… поправляйся, — говорила она, — а то я серчать буду!.. Придет весна, загудут опять комарики, сады зацветут… И будем мы с тобой сидеть под вишней и на звездочки глядеть будем… Я буду каждый вечер приходить к тебе, лишь поправляйся, дорогой мой…
— А муж-то?
— О-о… Я его, как медведя, на веревке вожу! Он такой смирный… Да он и в лагери уйдет, на майское… на два месяца: он артиллерист… Если я захочу, все по-моему будет… Только ты лишь будь такой же, какой был вперед… Ты… свет мой тихий, ясный мой соколик…
Я смотрел на нее, и… в душе моей занималась музыка, чудная, нежная, сладостно-грустная, как прощальный поцелуй любимой женщины. Она росла, ширилась, трепетала в сердце, поднималась к горлу и излилась, наконец, теплыми, тихими слезами… Катя притихла, потом расплакалась и ушла… О чем же она заплакала? И вообще — какая она странная. И какая странная была наша любовь…
Сегодня я попросил Арсения привести ко мне третье отделение. Я хотел поговорить с ними, чтобы постарались хорошенько подготовиться к экзамену и не ударили бы в грязь лицом. Мысленно я заготовил им целую речь. Но… не сказал почти ничего.
Они столпились в дверях — мазаные, заветренные, милые мои мальчуганы. Глазенки их — черные, серые, голубые, ясные такие, смотрели на меня с выражением радости и жалости, некоторого испуга и изумления. А я был в валенках и теплой поддевке, такой худой, желтый и смешной, каким они никогда меня не видели… Впереди стоял Карташов, хорошенький, растрепанный и оживленный; должно быть, перед этим успел уже с кем-нибудь повозиться.
— Ну, как дела, ребятеши? — спросил я.
— Ничего, слава Богу! — послышался дружный ответ. И разом смолкли, опять глядят на меня широко раскрытыми глазами.
«Что же… еще бы им сказать?» — думал я, глядя в прелестные глазки Карташова и чувствуя тихую, умиленную радость, поднимавшуюся к горлу и глазам. Мне хотелось и засмеяться, и заплакать…
— Хорошо учитесь? — спросил я.
— Хорошо… Ничего… Не дюже… — послышались смешанные голоса.
— Надо постараться, экзамен не за горами… Постараться надо. Хорошенько…