Из Египта. Мемуары
Шрифт:
Он уехал из Египта – куда семейство его перебралось в 1905 году из Константинополя – будущим курсантом, с шилом в заднице и ртутью во взоре. Вили учился в Германии, служил в прусской армии, переменил сторону в 1915 году, когда Италия вступила в войну, а после Капоретто до конца войны просидел на Кипре переводчиком, в Египет вернулся через четыре года после демобилизации лощеным повесой (ему тогда уже было под тридцать), чье надменно-прекрасное лицо намекало на историю сомнительных сделок и жестоких битв в войне полов. Впечатленные его победами сестры сочли Вили настоящим мужчиной: внешность его, вкупе с лихо заломленной фетровой
«Siamo o non siamo», – бахвалился он после состязания, сорванного на бирже крупного куша, неожиданного выздоровления от тяжелейшего приступа малярии, или же когда ему случалось раскусить женские козни, отправить в нокдаун уличного хулигана, или если хотел продемонстрировать, что его не так-то просто обвести вокруг пальца. Фраза эта означала: «Ну как, показал я им или нет?» Он произносил ее после того, как ему удавалось, пусть с трудом, но все же заключить выгодную сделку: «Разве я вам не говорил, что они согласятся на мою цену?» Или, отправив в тюрьму шантажиста: «Разве его не предупреждали, что я просто так не дамся?» Или когда его любимую сестру, мою двоюродную бабушку Марту, бросал очередной жених и она прибегала в истерике к Вили – тогда эта фраза значила: «Любой дурак, достойный называться мужчиной, догадался бы, что этим кончится! Разве я тебя не предупреждал?» После чего, напомнив сестре, что она не какая-нибудь там плакса, она слеплена из другого теста, сажал ее к себе на колени и, взяв её ладони в свои, укачивал тихонько, уверяя, что она оправится от горя куда быстрее, чем думает, таковы уж любовные печали, и кроме того, она такова иль нет?
Потом Вили покупал ей розы и успокаивал несколько часов, а то и дней подряд. Однако Марту не так-то легко было образумить, так что порой, едва лишь Вили, спустив ее с колен, возвращался в свой кабинет, с другого конца квартиры доносился истеричный визг.
– Да кто на мне женится, кто? – допытывалась она у сестер, всхлипывала и сморкалась в первую же подвернувшуюся под руку тряпку. – Кто на мне женится в моем-то возрасте, нет, ты скажи, кто? – Марта с криком вбегала в кабинет Вили.
– Кто-нибудь да женится, попомни мои слова, – отвечал тот.
– Никто, – упорствовала Марта. – Неужели ты не понимаешь, в чем дело? Неужели не видишь, что я уродина? Даже я это вижу!
– Никакая ты не уродина!
– Нет, уродина, не ври!
– Ты, может, и не первая красавица…
– …да на меня на улице сроду не оборачивались.
– О доме надо думать, а не об улице.
– Ну как же ты не понимаешь! Выворачиваешь мои слова наизнанку, чтобы выставить меня дурой! – Марта повышала голос.
– Если тебе так хочется, чтобы я назвал тебя уродиной, изволь: ты уродина.
– Никто не понимает, никто.
И она опять уходила, точно тоскующий призрак, что ищет утешения у живых, но те лишь гонят его прочь.
Ни для кого не было секретом, что Мартины crises de mariage [1] , как их называли в семье, длились часами. Потом ее мучили сильнейшие головные боли, она укладывалась спать засветло и не отваживалась
1
Здесь: брачные кризисы (фр.).
– Правда же? – допытывалась она. – Вы только посмотрите. Взгляните-ка на это, – и она тыкала пальцем, едва не выкалывая себе глаз.
Ее уверяли, что всё в порядке, но Марта не унималась:
– Врете. Я же чувствую, опухли. Теперь все узнают, что я плакала из-за него. И обязательно ему расскажут, попомните мое слово. Как унизительно. Ах, как же унизительно, – голос ее срывался в рыдания, и на глаза снова наворачивались слезы.
И до конца дня мать, три сестры, пять братьев, а также невестки и зятья по очереди несли Марте мисочки льда для глаз, она же лежала в темноте с компрессом собственного изготовления.
– Я страдаю. Если бы вы знали, как я страдаю, – стонала Марта; эти же самые слова она шептала через полвека с лишним в парижской больничной палате, где умирала от рака.
Дедушка Вили, теснившийся с братьями и сестрами в гостиной, наконец не выдержал:
– Ну хватит уже, сколько можно! На самом деле Марте нужно мы все знаем что.
– Давай без пошлостей, – перебила его стоявшая у мольберта сестра Клара, не в силах сдержать смешок. Она рисовала очередной портрет Толстого в старости.
– Видишь? – парировал Вили. – Пусть вам и неприятно слышать правду, но все со мной согласны, – с нарастающим отчаянием продолжал он. – Бедняжке столько лет, а она, так сказать, швартового конца в глаза не видела. – Тут старший брат Исаак покатился со смеху. – Нет, серьезно, вы можете себе представить ее с кем-нибудь?
– Перестань, – оборвала его мать, глава семейства, без малого семидесяти лет. – Мы должны найти ей хорошего еврейского мужа. Богатого, бедного – неважно.
– Но кто, кто, скажи мне, кто? – вмешалась Марта, услышавшая по дороге в ванную последний обрывок их разговора. – Всё без толку. Без толку. Зачем вы вообще привезли меня в этот Египет, зачем? – Она обернулась к старшей сестре, Эстер. – В эту влажную жару. Я хожу мокрая как мышь, и мужчины тут ужасные.
Тут дедушка Вили встал и, приобняв Марту за бедра, сказал:
– Успокойся. Мы обязательно тебе кого-нибудь найдем, не переживай. Я обещаю. Предоставь это мне.
– Ты всегда так говоришь, всегда, и еще ни разу не сдержал обещания. Мы же тут никого не знаем!
Вили только того и ждал. И хватался за удобную возможность с напускной невозмутимостью человека, которого вынуждают произнести слова, и без того вертевшиеся на языке. В данном случае они означали: «Разве можно сомневаться в том, что у нас большие связи?»
Дедушка Вили намекал на старшего брата, Исаака, который в пору учебы в Туринском университете ухитрился тесно сойтись с однокурсником по имени Фуад, будущим королем Египта. Оба знали турецкий, итальянский, немецкий, немного албанский и разговаривали на смеси этих языков, густо сдабривая речь сквернословием и двусмысленностями: этот свой диалект они прозвали «туриталбанским» и общались на нем до глубокой старости. В конце концов дедушке Исааку удалось уговорить родителей, братьев и сестер продать все нажитое в Константинополе и перебраться в Александрию именно потому, что он возлагал надежды на эту неувядающую дружбу.