Из Гощи гость
Шрифт:
Прозревшие слепцы Пахнот, Пасей и Дениска с толстоголосым поводырем и приблудным Кузьмой барахтались в лужах каждый по своим силам и всякий на свой лад, и ватажка подвигалась медленно, растянувшись далеко по дороге к Можайску. Толстоголосый, неведомо от какой причины, заметно жаловал Кузёмку, держал его в приближении, норовил даже пропускать его вперед в особо гиблых местах.
— Хаживал ты, человек божий, коли в Черниговский монастырь? — молвил толстоголосый и, подождав Кузёмку, глянул ему в лицо. — Рожею ты мне будто ведом.
— Черниговский монастырь — местечко невеликое, — ответил Кузёмка. — Не хаживал.
Кузёмка остановился и, уперши в грязь свою орясину,
— Возьми-ка вот мою клюку; тебе, куцатому, она годится, — сказал толстоголосый и снова пошел за Кузёмкой, размахивая его орясиной, которую крепко зажал в своей шершавой ладони.
Кузёмка оглянулся. Они шли двое. Все три «слепца» щупали дорогу далеко впереди.
— Коли не хаживал в Черниговский монастырь, — возобновил разговор толстоголосый, — так бывал, значит, в Печорах.
— И в Печорах не бывал. — Печоры…
Кузёмке почудилась какая-то тень. Он быстро обернулся и увидел бледное плоское лицо толстоголосого, который занес закомлистую орясину над Кузёмкиной головой.
— Чего ты?.. Чего? — зашептал Кузёмка, вытаращив глаза и попятившись назад.
— Ни-че-го-о… — прохрипел толстоголосый.
Он подался немного к Кузёмке и ёкнул его орясиной по голове. Кузёмкина голова хрустнула, как разбитый горшок, и кровь сразу залила Кузёмке очи. Он уронил клюку, полученную только что от толстоголосого взамен орясины своей, и, как ветряк крыльями, замахал руками. Потом ткнулся носом в грязь, которая заалела от Кузёмкиной крови.
Толстоголосый дышал тяжело. Он оглянулся и, бросившись к Кузёмке, сорвал с него тулуп. Путаясь в рукавах, он стал натягивать его на свой латаный тегиляй [157] , из дыр которого в разных местах торчала рыжая пакля. Потом схватил Кузёмку за ногу, обутую в измочаленный лапоть, и потащил в сторону. Он сбросил Кузёмку в орешник, как куль с мякиною в сусек, подобрал валявшуюся в грязи Кузёмкину коробейку и быстро пошел по дороге, поторапливаясь, оступаясь, застегивая тулуп на ходу.
157
Стеганый кафтан.
IX. Кровь на дороге
Мукосеи, вкинутые на ночь в земский погреб, были вынуты оттуда утром и приведены на съезжую. Оба мужика тщетно старались припомнить, что произошло с ними с вечера, как попали они из кабака в темницу, где всю ночь скакали блохи и кричали сверчки. У Милюты и тщедушного его товарища, которого звали Нестерком, за ночь совсем затекли связанные руки и доселе жестоко щемили бороды, надерганные накануне накинувшимся на них стрельцом. Оба супостата [158] стояли на улице, охали и переминались с ноги на ногу, пока их не ввели в съезжую избу и не поставили там к допросу.
158
Супостат — недруг, враг.
В казенке, где воевода и дьяк вершили государево дело, было жарко и дымно, тусклый свет пробивался в слюдяные окошки, багровые пятна падали на пол от большой лампады перед образом в углу. В стороне, на лавке под самым окошком, сидел подьячий с медною чернильницей на шее, с пуком гусиных
Мукосеев продержали в съезжей избе до обеда. Были им очные ставки и со стрельцом, и с кабатчиком, и даже с вытащенным из бани Семеном, которому за несколько дней до того Милюта надавал по щекам, выбив его затем из мукосейного амбара. А теперь они были в одном мешке — и грузный Милюта, и хилый Нестерко, и Семен, стоявший с ними рядом, красный от банного пара, в бабьем платке, обмотанном вокруг разбитых Милютою скул, с мокрым березовым веником под мышкой.
Милюту, Нестерка и Семена водили в этот день в застенок дважды. Здесь мукосеям за непригожие речи и затейное воровство дважды выбивали кнутьями спины, потом их повели из съезжей по насыпи вверх, отперли тын и всех троих кинули в верхнюю тюрьму.
В верхней тюрьме было то же, что и прошлою ночью в земском погребе: так же набросились на них блохи, и так же из последних сил надрывались сверчки. В тюрьме, кроме мукосеев, был только один сиделец, ветхий человек с урезанным языком, должно быть совсем уже сошедший с ума. Сидел он здесь в оковах с незапамятной поры и находился в вечном заточении, посаженный по смерть.
Мукосеи и не отдышались-то за ночь как следует после вчерашнего «гостевания» у воеводы, а всех их уже на рассвете вынули из тюрьмы и, обмотав цепями, посадили на телеги. И сел Милюта на один воз с Семеном, а Нестерко устроился на другом, рядом со сторожем, в руках у которого была длинная заржавленная секира, а в шапке — расспросные речи, записанные воеводским подьячим. В Москве прочтут, разберут, и будет им всем суд и указ.
Унылый день хмурился и ёжился, потом начинал плакать мелкою и едкою вдовьей слезой. Ветер, как бы на все махнув, то и дело принимался с гиком и свистом гонять табунки осенних листьев вдоль по просеке. Тускло звякали колокольцы под дугами, жирно хлюпали в жидкой грязи некованые лошадиные копыта, а колодников, и сторожа, и мужиков-ямщиков — всех клонило в сон от этого звяканья, хлюпанья и протяжного свиста.
Но вдруг передняя лошадь захрапела и рванула в сторону, едва не вывалив Милюту с Семеном в колдобину, полную мутной воды.
— Ели тебя волки!.. — заорал ямщик и, спрыгнув с воза, угодил сапогом в кровавую лужу, от которой алая лента протянулась к пожелтевшему орешнику, широко разбежавшемуся по скату.
Сторож заметил это со своего воза и, оставив в сене секиру, бросился к переднему вознице. А за ним стали туда подбираться и мукосеи, громыхавшие своими цепями на весь околоток.
Милюта, волоча по грязи свою цепь, полез в кустарник по кровавому следу. Здесь он увидел широкоплечего мужика в окровавленном колпаке и с задранными вверх ногами, обутыми в разбитые лапти. Милюта кое-как выволок его на дорогу, и колодники вместе с ямщиками принялись встряхивать его, щекотать, мочить ему голову водою из рытвины, так и так поворачивать и по-всякому теребить.