Из тупика
Шрифт:
Одинокая торпеда долго бежала в темноте, вспенивая лунную дорожку керосиновым газом... Взрыв! И долго еще рыскал прожектор над Хайфой, отыскивая пропавший из гавани пароход.
* * *
Крейсер "Аскольд" имел отличную репутацию. Но война не сблизила офицеров с матросами, как это бывало зачастую в окопах. Кастовая перегородка на флоте покрыта броней в три дюйма. Был боевой корабль. Но никогда не было боевой семьи.
С бортов крейсера выдвинули длинные бамбуковые палки с антеннами, и тогда радиотелеграфисты смогли уловить трепетные сигналы с Эйфелевой башни. Париж приказывал "Аскольду"
– Попробуем дать, - сказал Иванов-6.
Дали фуль-спит, и от вибрации корпуса полетели на корме расшатанные заклепки.
Так все начиналось... Чем-то все это кончится?
Глава первая
Галлиполи - длинный жаркий язык земли, высунутый в море и готовый слизнуть любого, кто рискнет проскочить в Дарданеллы, к подступам турецкой столицы.
Тонкие столбики минаретов, словно призрачные пальцы Шехеразады, поют в синем небе о чем-то несбыточно-давнем - почти пропаще, ликуя гибелью оттоманской славы. В орудийных прицелах крейсеров колышется на волне сказка Востока, будто кусочек айвы в прохладном шербете, и так загадочно, и так блаженно мнится каждому укрытая за фортами тихая гаремная жуть.
Где же тот щит славянства, прибитый еще Олегом к вратам Царьграда? Неужели навсегда он обрушен? От этого отзывается в сердце русского болью той, еще ветхозаветной, что стонет в жилах России какой уже век...
Галлиполи - мы уже здесь, в воротах Босфора!
Именно здесь, во взрывчатых бурунах, на жестких каменных пляжах, вдребезги гробились вчера десантные баркасы. Эшелон за эшелоном - в пену, в огонь, лицом в песок, пальцами в колючие водоросли. И ходуном ходила, беснуясь, прибойная волна - вся розовая от крови... Там, где прошел когда-то Фридрих Барбаросса с мечом в волосатой лапе, теперь не могла пройти лязгающая бронею Антанта: против нее - нищие, с верой в аллаха, турецкие редифы во главе с "воистину османским" маршалом Лиман фон дер Сандерс-пашою.
Но операция по прорыву в Дарданеллы продолжается. Настойчиво, как умеют это делать англичане: сегодня - метр, завтра - метр, глядишь, два метра отвоевали. Через несколько дней готова футбольная площадка для игры: гол, гол, гол! А остальное пусть заканчивают прибывшие из колоний индийцы, арабы, египтяне и прочие...
На рассвете первыми выступают из мрака позлащенные солнцем аэростаты, привязанные к мачтам элегантной яхты "Моника". Дымят, словно покуривая, мрачные леди-дредноуты "Куин Элизабет" и "Жанна д'Арк"; в отдалении вцепился в грунт лапами якорей молчаливый крейсер русского флота "Аскольд". Корабли еще спят, утомленные вчерашним боем; остывает за ночь гулкая горячая броня. А пока команды не проснулись, надо убрать из их памяти все то черное и ненужное, что будет мешать этим людям, идти на смерть сегодня - так же смело и безрассудно, как ходили они вчера.
И вот точно в четыре тридцать по Гринвичу над рейдом раздается сирена - это спешит французский эсминец под черным вымпелом.
* * *
Вой сирены растет, и мичман Вальронд стряхивает сон. Даже не сон, а дремоту, вернее - остатки дремоты. Первым делом - взгляд на стакан, обмазанный изнутри маслом; стакан доверху полон тараканов -
– Павлухин, - спрашивает мичман, зевая, - где он сейчас?
– Как всегда, ваше благородие: начнет с англичан, потом французов обойдет, а в конце уж и к нам, православным.
Мичман пружиной срывается с койки; тонкие сиреневые кальсоны плотно облегают его сытые ляжки. Павлухин, пользуясь интимностью обстановки, спрашивает:
– А вот, господин мичман, насчет Тулона-то как?
– Это где напечатано?
– Да на баке у фитиля матросы печатают.
Вальронд отмахнулся:
– "Баковый вестник" - издание нелегальное и цензуре не подлежит... Разве ты не видишь, что Адмиралтейство пустило нас на износ? Коробка старая - жалеть нечего. Пока от нас бульбочка на воде не останется, мы будем плавать, Павлухин... Давай, гальванный, буди попа. А я, кажется, успею под душ!
В офицерской ванной Вальронд разглядывает в зеркало свое лицо молодое, с крупным носом; родимое пятно на щеке мичмана придает лицу особую пикантность, почти девичью. Вскрикнув от холода, он прыгает под соленый дождик забортной воды. С наслаждением моется. Мичман молод и счастлив - ему очень хорошо.
Павлухин тем временем выдирает из ужасной беспробудности крейсерского отца Антония:
– Ваше преподобие! Эй, отец Антоний... Да сколько же трясти можно? Гробовщик сюда режет... полным ходом, говорю!
– Сколько?
– И священник нехотя открывает глаз.
– Узлов пятнадцать дает.
Священник сует себе в бороду толстую папиросу, говорит тускло:
– Зафитили!
– И глядит в иллюминатор, следя за разворотом эсминца. Рази ж это пятнадцать? Барахло ты, гальванер, а не матрос. Тебе бы в студенты пойти... Да по буруну видать, что узлов десять, не больше...
Павлухин бумажкой берет огонька от божьей лампадки:
– Курите скорей, ваше преподобие. И не засните снова.
– Знаю, - говорит поп.
– Все знаю. Без меня и котенка не утопят, ежели он православный. Пошел ты вон...
В отсеках крейсера сладкий дух танжерских фруктов, загнивших в провизионке. Кое-где, особенно в трехдюймовом каземате, запах разложения крови, затекшей под линолеум. На дверях корабельной лавки и сберкассы висят купеческие замки и болтается объявление, писанное рукой отца Антония: "Обмен франков на нашенские рубли и обратно - по требованию верующих".
На трапе Павлухину снова встречается Вальронд.
– Последнее и самое противное, - говорит мичман, и они молча следуют вдоль серой брони, пробитой заклепками.
Дверь душевых для нижних чинов. Вот где хорошо спасаться от хамсина: прохладный рай корабельной бани... Рука нащупала выключатель, и брызнул свет. На цементированном поду лежали два кокона, зашитые в парусину, крепко простеганную дратвой. Не сразу угадывалось, что это - люди. Обложенные кусками подталого льда в опилках, они уже были готовы принять последний всплеск чужестранной пучины. И сбоку одного подтекла жидкая кровь...
– В прошлый раз, - сказал Вальронд, - французы заставили перешивать заново. Когда будем передавать с борта на борт, ты, Павлухин, как-нибудь загороди, чтобы кровь не сразу заметили с эсминца... Батька встал?