Из записок сибирского охотника
Шрифт:
Они, тотчас повернувшись обратно и надернув шапки, скоро скрылись в лесу от нашего наблюдения, позабыв или постеснявшись подобрать оброненный ножик, который и поднял Кудрявцев, когда они ушли из вида.
— Вишь, барин, какая «заправа» за голенищем хранилась.
— Как не видать, видел, брат, с первого раза.
— А сметил, как он в лице изменился? Словно обухом пришибло, так и сделался как бересто.
— Ну да, видишь, — врасплох навернулся.
— Да, а вот попадись-ка такому один да прозевай, а либо усни без собаки, вот он, варначина, и посадит как козулю, на ножик.
— Кто его знает, дедушко! Ведь и он такой же человек, а у страха глаза велики, может, только и взял для защиты.
—
— А разве ты видел?
— Четыре штуки просвистали вон тем закрайком, пока они подходили.
— Эка досада!.. Ну да бог с ними, дедушко; вот как затихнет, так, может, и еще подлетят к нам «по фарту».
Мы опять разошлись по избранным пунктам, но сколько ни поджидали, а глухарей нет. Пришлось надеть «прикопотки» (толстые волосяные чулки), чтоб походить по лесу. Солнышко взошло уже довольно высоко, когда я увидал, саженях в ста, одного токовика на громадной лиственнице. Подкравшись сажен на 60, я удачным выстрелом повалил его на землю; а дедушка проходил часа полтора, но подобраться не мог, хотя и видел двух.
Приехав домой, я тотчас послал за тюремным надзирателем. Заявившись ко мне, он доложил, что еще, должно быть, с вечера бежали из тюрьмы два арестанта, но к обеду явились и сказали, что видели в лесу меня. Надзиратель, не зная, что я уезжал на охоту, сначала им не поверил, а потому засадил в каталажку.
— Как? Да разве они не объяснили, что я воротил их с побега?
— Нет, говорили, да я все-таки не поверил.
— Ну молодцы, спасибо, сдержали свое слово!.. Так вы, пожалуйста, освободите их сейчас же из-под ареста, не посылайте сегодня на работу да не заносите в штрафную книгу. Бог с ними, с кем греха не бывает, ведь и они такие же люди, — сказал я, отпуская надзирателя.
— Слушаю-с! — был ответ выходившего приставника. Возвратившиеся арестанты после неудавшегося побега вели себя отлично, работали усердно и дотянули до срока, а потом, уже без меня, были выпущены в вольную команду. С открытием работ на Урюме, в 1865 году, один из них, нанявшись на этот промысел, был снова под моим управлением. Я, тотчас узнав его в команде, спросил о товарище по побегу. Он сказал, что тот, простудившись, схватил брюшной тиф и помер в лазарете на Нижнем.
— Ну что ж, Шаин, ты не раскаиваешься, что я воротил тебя с побега?
— Помилуйте, ваше благородие, да я и теперь молю за вас господа, все же я сделался человеком, а то бы, пожалуй, пропал как собака…
Конечно, мне было приятно видеть того самого «несчастного», который тогда в рубище шел на побег передовым, а теперь носил хорошую кумачовую блузу, плисовые шаровары, кунгурские сапоги и «пил чай с сахаром». Он оказался первосортным плотником, почему состоял на хорошем жалованье и зарабатывал, при казенном содержании, около 250 рублей в один промысловый сезон.
Впоследствии его выбрали на Урюме в старшины, что еще более щекотало его самолюбие, а мне доставляло немалое удовольствие уже потому, что он был примерным работником, умным правителем вверенной ему команды да отплачивал мне одной благодарностью. Года через полтора он был настолько еще бодр, что, подобрав себе хорошую женщину, женился и до самого моего отъезда из Урюма (1870 г.) безотлучно проживал на промысле.
Когда время снова приблизилось к великому празднику, пришлось волей-неволей охоту на время оставить на заднем плане да суетливо приготовляться как по промысловским работам, так и по дому. В первом случае надо было встретить весеннюю воду, которая в гористой местности обыкновенно является вдруг и с такой стремительной силой, что при малейшей оплошности может сорвать все гидравлические устройства —
Что касалось меня лично, то я преимущественно работал по службе, потому что дома хозяйничал Михайло да ссыльный повар Пантюшка, тогда еще молодой хохленок, но очень дельный по своей части и отличная личность, как человек. Я и теперь частенько его вспоминаю, потому что этот небольшой человек, кроме доброй памяти да искренней благодарности, ничего дурного во мне не оставил. Я слышал недавно, что Пантелей жив и теперь проживает в Нерчинском заводе. Если это верно, то я печатно шлю ему сердечный привет и отсюда протягиваю дружески благодарную руку, от души желая ему здоровья и всякого благополучия.
Не могу не вспомнить, что он великолепно готовил так называемые купоросные щи, т. е. простые русские щи из серого или, пожалуй, зеленого крошева. Вследствие того, что эта похлебка отливала в миске зеленоватым оттенком школяр Иосса назвал такие щи купоросными. Однако же они по своему вкусу приобрели славу и популярность чуть ли не по всему Нерчинскому округу, так что многие езжали ко мне на Верхний, чтоб поесть до отвала этой знаменитой похлебки. Правду говаривал Иосса: «Ну, брат, как хватишь чашку этого Пантюшкиного купороса, так просто в глазах зелено станет!..» Ну, да оно и понятно, потому видите, что «русскому на здоровье, то немцу на смерть!..» Впрочем, ныне эта поговорка уже потеряла свое значение. Не говоря уже о желудках и вкусе, и в печати совсем съели одни проклятые иностранные изречения. В самом деле, черт знает, что иной раз выходит, например, начнешь читать русскую книгу, да бывает, что ничего и не понимаешь, вот тут поневоле и лезешь в «Словарь 25000 иностранных слов, вошедших в употребление в русский язык», чтоб уловить смысл автора. Ну думаешь: уж непременно такую штуку написал иностранец, а посмотришь на подпись и увидишь, что автор статьи не француз и не немец, а какой-нибудь наш настоящий русак-чужеумок. Вот поневоле плюнешь и еще с большим азартом, если искомого слова не обретешь и в довольно толстом словаре г. Михельсона.
Впрочем, этот пример ужасно заразителен: так вот иной раз и хочется завернуть какое-нибудь иностранное слово, ну и ляпнешь как раз невпопад. Тпфу!.. Поневоле потом сделается стыдно и смешно самому на себя, ну, конечно, и начнешь утешаться такими примерами, как один мировой посредник, уговаривая собравшихся мужичков, долго толковал с ними по-своему, уж чего-чего только он, «сердечный», ни пихал в свою речь — и либеральный, и популярный, и психический, и, наконец, кончив словом идиотизм, спросил осовевших мирян:
— Ну-с так что же, ребятушки, поняли?
— Не, ваше высокоблагородие! Что-то мы ничего в толк взять не можем; ты уж пошли к нам кого-нибудь потолковей, который бы баил по-нашему…
— Экие неотесанные болваны! — сказал «мировой», удаляясь с крылечка…
Однако ж я, кажется, призаболтался маленько, а все это потому, что как придет что-нибудь на память или, так сказать, «к слову», вот и лепишь к факту какую-нибудь неподходящую мелочь, совсем забывая о том, что и воспоминания прошлого, как и всякая литература, «требуют соблюдения известных правил изложения, известной аккуратности в отделке». В этом случае прошу меня извинить — не даются мне эти правила, эти особенные отделки; пишешь урывками, нередко вырывая из недосуга часовые и получасовые паузы, в чем и прошу еще раз снисхождения, а чтоб сгладить впечатление, сию минуту постараюсь поправиться.