Избранное (сборник)
Шрифт:
– Я твой, твоя, навеки!
У любви часы совсем другие.
Но у любви!!
Сейчас твоя – сейчас и наслаждайся.
Любить бы надо.
Боюсь, там нет любви, чтоб избежать скандалов, дуэлей.
Прогулки коллективные, беседы.
О чем?
Когда все ясно.
Все истины добыты в спорах на земле.
Там же споров нет.
Там для спокойствия в библиотеке три тонких тома.
Первый – «Истины».
Второй – «Законы».
Третий – «Сути».
Денег нет.
Сел к стойке, выпил.
Не опьянел.
Добавил – тот же результат.
А чем снять
Свалился тут же на диван, уснул, приснился сон – проснулся:
– Да!
Заснул.
Проснулся:
– Да! Я там же. Я во сне.
Проснулся, не проснулся.
Застрелиться невозможно.
С Достоевским переговорил.
Хотели что-то умное, но истины уже известны, сути названы, конфликтов нет. Федор Михайлович сидит в углу, угрюмый.
На ваше: «Здрасте, я в восторге от последнего сериала…» – не ответил.
Шагал рисует и практически выбрасывает в урну…
Нечего сказать, хорош рассвет в конце тоннеля.
Единственное – тишина!
Ну, молодежь покойная там что-то подобрала, включила и трясется под стуки мельничного колеса.
Такая вот теоретическая жизнь.
Кому ее навяжешь?!
И люди, особенно прошедшие борьбу за благосостояние, равенство и братство в СССР, сказали:
– Стоп! И помолчи! Дай разберусь! Дай заработаю! Другим дам заработать. Куплю, чего там движется, баюкает, стрижет, купает, гладит, полоскает, массирует, целует, улетает, перелетает из зимы в жару, готовит вкусные обеды, красивый стол на пляже, где море, пальмы, баобабы. Дай поупотребляю, почувствую и подготовлюсь. А ты пока там поработай над раем – придумай что-то нам того, что мы не знаем. Какую-то такую фишку, штучку, обстановку, чтоб мы туда стремились и стали, начиная с сентября, порядочными, добрыми, красивыми душевно. И, душу честную в руках неся, сказали: «Отвори, Всевышний! Это я – придурок со своей душой. Ты знаешь, то ли был прибой, то ли волна, а я на серфинге в Гавайях и, представляешь, смешная штука – утонул! В общем – здравствуй! Как бы, типа, – добрый день!»
Письмо Райкину
Аркадий Исаакович, это непостижимо – мы снова встретились.
Ваши воспоминания, где уже есть я.
И мои воспоминания, где уже есть Вы.
Чего нет в Ваших воспоминаниях – Вас.
Как в моих не будет меня.
Человек не знает своего характера.
В воспоминаниях – «я сказал», «я подошел», «я ответил», «я переживал».
Никто же не пишет: «Со мной случилась истерика. Я ему денег так и не отдал… Когда все разошлись, еще долго раздавались мои крики… Я лежал и накручивал себя. Накрутил и закатил такой скандал, что осип и сорвал концерт…»
В Ваших воспоминаниях мне не хватает Вашего головокружительного, феерического, ошеломляющего успеха.
Потому что публика у Вас была изумительная.
Они тогда все были здесь.
Состояние общества тогда я бы назвал «запертость» от слова «заперто» с ударением на «о».
Вот эта «запертость» держала интеллект в состоянии полной боевой готовности. Шепни спящему среди ночи: «К пуговицам претензии есть?» Он бормотнет: «К пуговицам претензий нет».
Единственное, что не понимала публика – отчего Вы вдруг «Исаакович».
На это у нее тоже ушло несколько
Сегодня возникла такая же история с Иисусом Христом.
Вы везучий человек, Аркадий Исаакович.
Они все были здесь – академики, писатели, артисты.
На намеках выросло это Ваше поколение.
Они откликались на юмор, как охотники на свист.
Мне в Вашей книге не хватает Вашей публики.
Помню конец спектакля – все бросились к сцене. Какой-то генерал встал спиной к Майе Плисецкой в первом ряду. Она, сидя, своей прекрасной ногой в прекрасном сапоге пнула его ниже кителя. Он оглянулся – не понял, она его пнула опять. Генерал оглянулся и догадался.
Он догадался.
Он отодвинулся.
Он покраснел.
Мне не хватает в Вашей книге репетиции с А.В. Эфросом, когда администратор гостиницы «Московская» в Ленинграде кричала:
– Уже 24 часа 15 минут! Я вызываю милицию!
– Вызывайте! – сказали Вы, и я побледнел… И она вызвала… И милиция нас развозила по домам.
Это было в 1966 году.
Мне не хватает людей, которые в любой конторе, в любом трамвае, в любой приемной вставали, когда входили Вы.
И начальники, начальники – великие специалисты лизать то, что сверху, и топтать то, что снизу, такая у них была чечетка: лизнул-топнул-позвонил – они тоже вставали.
Советская власть в таланте не ошибалась. Он либо сидел, либо процветал. Но знал о себе точно.
Вы были правы. Вы были правы. Всё, что угодно, надо было делать, чтобы уговорить, обмануть, пролезть через цензуру, но выйти к зрителям знаменитой летящей походкой.
Этот рёв стоил всех Ваших седых волос и дрожащих рук… Как они ждали Вас после пыток, дорогой Аркадий Исаакович!
Мне не хватает в Вашей книге неимоверного хохота, до обморока, до мокрых стульев, и восторга от мгновенного переодевания и еще более быстрого перевоплощения: старика в женщину, женщины в японца, японца – в поэта-алкоголика… И все это внутренне, внутренне, дорогой Аркадий Исаакович! Это не надевание носа из чемоданчика и не пародия голосом, а из характера в характер за секунду. Со словечками, с новой походкой, с новым мировоззрением.
Потому что Вы артист великий.
А как это сохранить на плоском экране?
Потому что Вы обучены и образованны.
А как это показать на плоском экране?
Для Вас все слова родные. И рабочее немногословие. И поэтическая многозначность.
Конечно, Вы упрощали.
Конечно, Вы упрекали меня в усложненности…
Это меня-то с моим высшим мореходным и перманентным матом в душе.
А Вам требовалось попроще, с Вашим образованием и окружением из Тышлера, Зельдовича и Корнея Чуковского.
Но я Вас понимаю.
Я Вас понимаю.
Просто мы язык не выбираем.
Человек мыслящий старается донести на чем угодно и как угодно.
Мне не хватает в книге Ваших фокусов: репетировать до глубокой ночи с Карцевым и Ильченко, а утром знать наизусть свой текст и разносить их в клочья за незнание своего.
Если бы читатели видели и знали Вашу работу, видели Вас, окруженного толпой, ревущий зал – они бы вернее оценили слова Шауро и других верхних хамов, к идеологии которых добавлялась дикая зависть и желание согнуть того, кому смертельно завидуешь.