Избранное. Приключения провинциальной души
Шрифт:
Теперь я понимаю, что «оттепель» побывала и в Энске – просто, мы были ещё молоды и безнадёжно глупы, чтобы заметить её. Она пришла к нам маленьким молодым учителем математики Владимиром Ароновичем по кличке Арон. В лютый холод он ходил без шапки и являлся в класс с пылающими ушами и пугающе белыми кулачками. Мы – безобразные акселераты – беззвучно тряслись от хохота, размазывая чернильные разводы по необузданным физиономиям. Мы любили Арона. Он философствовал с нами и водил к реке и в лес. Потом он исчез, и больше никто уже нас не очеловечивал, но осталась какая-то канва бесед "о смысле жизни". Брошенные, мы не справлялись с ними, но последним, пожалуй, сдался Вадик.
Вадик был…
Так вот, представьте, похожее учреждение, только вместо подстилки из гнилой морковки под ногами и текущего сока давленых слив – истерзанные останки того, что Бог создал на пятый день, и в центре этого беспредела папа Вадика – иудей, оптимист и образцовый семьянин. Мясо через проходную проносили на теле под одеждой, пеленаясь в него. Тело у папы было обширным, и он снабжал многочисленных родственников этой манной небесной по умеренной цене, и никто не считал это катастрофой.
Да, замужество… Родители решили нас поженить и так, без особых хлопот, решить кучу проблем. Так сказать, у вас товар (не бог весть), у нас купец (как-никак) и, посемейному, договоримся.
Меня в это время не брали даже на работу. Я мечтала уехать, и по распределению попала, к своему счастью, в другой город… Но вот, мои документы возвращаются с отказом принять меня на работу и правом самостоятельного трудоустройства. Всё было просто: фото, которое получили в далёком строительно-монтажном управлении, где нужен был мастер-электрик, сулило трагические перспективы, так как та, что смотрела с него, и сама была не жилец, и других ввела бы в грех. У меня есть это фото – могу показать. Оно – на удостоверении народного дружинника – прекрасно сохранило для истории выражение идиотской наивности и беспомощности юной провинциалки начала семидесятых.
Сватовство набирало обороты. Парочку несчастных придурков заботливо подталкивали к брачному месту, где они, к облегчению родных и близких, благополучно бы изнасиловали друг друга, смирились бы – слюбились и стали бы выживать – проживать, коротать и что там ещё… Меня отправили на семейное застолье к Вадику, на котором я, при виде мясных деликатесов, заботливо придвигаемых ко мне со всех сторон, упала в обморок.
Бедное моё сознание бежало от жуткого вида оживших на блюдах языков и колбас – членов большого благодушного семейства, устроившего мне смотрины. Я бежала, а Вадик остался. Я встретила его потом – лет через десять, и едва узнала в незнакомце с несуразно сложившейся жизнью, о которой охотно рассказывал с насмешливым равнодушием. Он был искренне рад автобусной встрече, а я вышла на остановке – словно выпрыгнула из поезда, несущегося к катастрофе…
Должно быть, моё сознание вообще пребывает в постоянной готовности слетать куда-то: то ли посмотреть, как выгляжу со стороны, то ли отвернуться и сделать вид, что не имеет ко мне отношения, то ли просто кувыркнуться в обморок. Когда очевидное становилось невыносимо, то только меня и видели: начальник ещё орёт – распинается, а я – уже в свободном сползании на пол, где всё тихо и мирно…
Грустный
Он сказал мне, что я была похожа на солнечный зайчик и выглядела так невозможно, что постарался, было, забыть. Но потом, в случайной встрече на улице, был потрясён тем, что я признала его, поздоровалась, как со знакомым, а значит, оказалась реальностью одного с ним мира. Мне так хочется довериться словам "солнечный зайчик". Да, да… Всё так… и не было железобетонного бокала, на донышко которого я падала в единственно возможном мне свободном движении – в обморок – прочь от осознания мира, в котором жила.
Мы любили, родился мальчик, а потом ещё мальчик. Отец был Пьером Безуховым, а мать – пляшущей лужицей тёплого света на стене комнаты – нашей комнаты, где поселилась чистая сила. Да, да – в городе Энск в начале семидесятых появилась чистая сила и поселилась в доме по улице Красногвардейской, в однокомнатной квартире на четвёртом (последнем) этаже.
Познакомились мы значительно позже, почти через четверть века, в Израиле, где, преломляясь в немыслимом географическом компромиссе, воспроизводится человеческая история и возникает шанс услышать слово, что было в начале – не во сне и не в обмороке. Мы мучительно возвращались в сознание, приходили в себя и искали друг друга. Болели ампутированные иллюзии. Материализующийся мир был пугающе незнаком, мы боялись смотреть друг другу в глаза.
Не бойся, муки больше нет, чем страх внушать. Опять тонуть, опять бежать. Так страшно видеть позади твои глаза и в них себя не узнавать.
Я заболела. После работы ноги несли меня на базар, и я в тоске бродила по рядам, помня лишь, что должна что-то купить… Потом покупала нечто бессмысленно дешевое и тяжелое и дальше уже, страдая от неудобства и тяжести сумок, спасительно тупела и механически перемещалась к ночлегу.
В то время мы жили уже в небольшом городке неподалёку от Иерусалима. Вернее, не жили, а встречались иногда, потому что муж нашёл работу инженера на юге и снимал там комнату, старший сын был в армии, а младший – в школьном общежитии. Квартира была пустой и холодной. В большой комнате стояли подобранные на свалке стол, диван и ёлка в ведре. На стене висел портрет Жанны Самари Ренуара, с которым я не расставалась много лет.
Мы были похожи: Жанна, я и моя бабушка, что умерла родами за тридцать пять лет до моего появления, а мне достался её портрет с лёгкой улыбкой понимания и достоинства, которой так не доставало мне. В те дни я попыталась забрать себе улыбку Жанны. Я нарисовала её губной помадой на чистом листе в ореоле розовых бликов румянца, платья, облаков, цветов и унесла с собой. Я хотела владеть ею. Моё собственное лицо со сломанной улыбкой, расползалось в гримасе отчаяния.
Постель лежала на полу в маленькой комнате и пахла нежитью. Я грела на газе кастрюлю воды, поливала себя из кружки, последнюю кружку заваривала чаем, выпивала с таблеткой снотворного и уползала в сырые одеяла. Будильник звонил в пять, я натягивала джинсы, свитер и мчалась к автобусу. Лицо, потерявшее улыбку, катастрофически рвалось на лоскутки – я не владела им больше и стала бояться зеркал. Но зеркала, как убийцы, преследовали в витринах, туалетах, автобусах, и из них я молила о смерти.