Шрифт:
Госпиталь на Молодогвардейской
Шурка давно, уже и не помнит с каких пор, живет у деда – Ивана Дмитриевича Головачева. Еще до того, как пошел в школу.
Родной отец его пропал без вести в войну, а неродной Василий Федорович лежит в военном госпитале, в Куйбышеве. Вот и получается, что у Шурки как бы два отца.
У Шурки и два отца, и два дома.
Один дом – бревенчатый с резными наличниками, построенный задолго до войны, после того, как Головачевы вернулись из Сибири, куда они бежали от голода в Поволжье. В Сибири Шуркин дед шорничал, плотничал, скорняжил – вот и скопил деньжат. Девятерых
Другой Шуркин дом – без потолка, саманный, крытый соломой. Пол не глиняный, а деревянный. Скрипучий, некрашеный, но крепкий. Когда Екатерина его моет, то обязательно скоблит косырём. От этого он становится желтым, а изба нарядной. В этом доме у Шурки мама, брат и две сестренки. Оба дома стоят в одном ряду на улице Центральной, заросшей травой-муравой.
Последнюю неделю в доме деда разговоры чаще всего связаны с приездом из госпиталя отца Шурки.
Слова «госпиталь», «Молодогвардейская» преследуют его всю сознательную жизнь. От них веет на него мрачной, недоброй силой, в которой сошлись воедино скрежет металла, свист пуль, вой снарядов, запах дыма огромного пожарища, поглотившего его родного отца, а вот теперь не отпускавшего и неродного.
Госпиталь на Молодогвардейской для него – пасть огромной раскаленной печи, которая только была прикрыта заслонкой, в ней бушевала еще не усмиренная стихия, название которой «война», и в этой огненной пасти метались, корежились, ломались, полыхая как сухой хворост, судьбы молодогвардейцев, красноармейцев и многих, многих людей в военной и невоенной форме. Чудовище, чудище – другого названия этому дому не могло быть.
…В прошлом году Шурка, впервые приехав с бабкой своей в госпиталь, удивился увиденному: стоял обычный дом, почти как все. Дом двухэтажный, с большими, таких в Утевке нет, окнами. Не страшный и не грозный, а совсем наоборот: приветливый.
Когда их пустили к отцу, он удивился еще больше. Ему дали надеть как взрослому белый халат, правда, не по росту и весь в каких-то ржавых пятнах, но ему было не до них. Поразила чистота. Было много белого. И отец лежал на белой постели, прикрытый одеялом с белой простыней. Такой постели он никогда не видел; у них в доме простыней не было.
Отец лежал на спине, ровно вытянувшись.
Шевелить он мог только головой и руками, еще правой ногой. Левая была в гипсе.
Название болезни – туберкулез костей – звучало как приговор.
– Садись рядышком, – сказал отец и неожиданно улыбнулся.
Шурка сел, пожал отцу левую руку.
Он боялся расплакаться. Кто-то из ходячих больных подошел к нему и надел на голову сделанную из обычной газеты пилотку. Он тут же снял ее, повертел в руках, к общему одобрению решительно надел и почувствовал, что комок в горле исчез, а слезы, предательски готовые его выдать, пропали.
Когда вышли от отца на улицу, Шурка не сразу оторвался от этого странного дома. Он напоследок попробовал обойти его, заглянуть во двор. И там ничего ужасающего не было. Все обыденно и спокойно. И улица Молодогвардейская неширокая, а та, которая пересекает ее – Ульяновская, совсем неказистая. Правда, когда Шурка свернул на нее, вправо от госпиталя, открылась глазам Волга. Внизу, слева, справа ютились в беспорядке небольшие кирпичные и деревянные домики. Беспорядок этот смутил Шурку, он жил на деревенской улице, где избы стояли точно
Напоследок он измерил шагами поперек, напротив госпиталя, эту саму страшную улицу Молодогвардейскую. Было сорок шесть Шуркиных больших шагов.
«Саженей пятнадцать, наверное», – деловито прикинул он, неосознанно готовясь то ли к разговору с дедом, то ли к рассказам в школе о своей поездке. Если бы его спросили, зачем он делает свои измерения, он бы не смог объяснить.
Пока бабушка в коридоре госпиталя «калякала» со своим знакомым с Черновки, Шурка измерил и длину госпитального здания. Было шестьдесят шагов. «Наша деревянная школа длиннее», – удовлетворенно подвел он итог.
Жажда знать и видеть как можно больше подталкивала его постоянно. Это отмечали в нем и взрослые. А он неосознанно впитывал в себя все, что видел, слышал, словно знал заранее: в его жизни многое из того, что происходило в детстве, будет иметь самое, может быть, главное значение…
А пока текла Шуркина жизнь обыкновенно. События и переживания случались вроде бы сами по себе, и ложились они сразу набело в его сознании. И накрепко…
На улицу вышла баба Груня, и они с Шуркой подались на Кряж, надо было засветло найти попутку до Утевки.
…Теперь Шурка, прислушиваясь к разговорам взрослых о приезде отца, вспоминает, как они долго по бездорожью в снегопад добирались домой и ему становится боязно за отца. А вдруг у него кости еще не так крепко срослись, как надо? Тогда опять беда.
Юрьева гора
Замечательная эта штука – Юрьева гора. Она начинается на задах, за избой Головачевых. Гора бывает разная. Если на дворе мороз крепкий, то политая водой, она превращается в такой ледяной желоб, что с ветром в ушах мчишься с нее в сторону стадиона и упираешься в памятник Проживину и Пудовкину – первым утевским большевикам. Их расстреляли белочехи. Шурка сидит в классе рядом с Зинкой, внучкой Проживина. Она самая тихая девчонка в классе. Даже как-то удивительно это.
Если много снега, то на горе здорово играть в городки. Она становится неприятельской крепостью, ее надо брать у противника в кулачном бою. Те, кто вверху и кто внизу, попеременно меняются местами. Выигрывает тот, кто дольше всех продержится наверху.
Если с горы съезжать сразу в бок – в огороды, то там уклон крутой и с трамплином, редко кто может удержаться, на лыжах лучше и не пробовать – гиблое дело. Салазки – совсем иное.
И еще есть одна особенность у Юрьевой горы. Бабушка Груня Шурке так рассказывала:
– На последнем месяце я уже была, иду себе потихоньку с базара, он был недалеко, около школы, и слышу: шум стоит в Зубаревом переулке, а на Юрьевой горе – какие-то чужие военные. Привели нашинских бедненьких, все они избитые. Не успела я понять, что готовится, как затрещали выстрелы, оба они и упали на дорогу в пыль. Я побежала к себе на двор. Не помню дальше ничего. Когда опомнились – начались роды, хорошо, что мой Иван дома был.
Только разродилась, белочехи во двор: они большевиков и сочувствующих ловили. На деда твоего кто-то указал. Он ведь убег из царской армии под Царицыном, дезертир. Деваться некуда. Едва щеколда хлопнула, Иван – раз под кровать – и притаился.