Избранное
Шрифт:
— И что же Джорджи, джентльмены? Дрожит? Меняется в лице? Трепещет? Ничуть не бывало. Невозмутимый, как этот огурец на моем сандвиче, он смотрит Алексу прямо в глаза.
— Мерзость? — говорит он, а мы примем к сведению, что в Тринити-колледже (Дублин) он имел золотую медаль за древнегреческий. — Совершенно согласен с вами, сэр. Вонь тут несусветная. Не деревня, а помойная яма. Соблаговолите, однако, припомнить, сэр, читанного вами в Итоне Геродота — это книга третья, глава четвертая, параграф первый, — и вы, наверное, вспомните, что уже в 434 году до рождества Христова эта деревня была грязной, зловонной и поганой.
— Кишащий блохами калабрийский шинок, три минуты второго ночи — как, по-вашему, реагирует Алекс? Он закатывается смехом. Заливается. Помирает со смеху!
— Насколько я понимаю, капитан, — говорит он, посерьезнев, — вы лингвист, ученый человек? Какими еще языками вы владеете, кроме греческого? — Джорджи отвечает, что в придачу к золотой медали за
Безусловно! Кофейные чашки поднимаются в его честь. Воистину! Чашки пригубливаются. Однако…
Подобно известным нациям, свихнувшимся на истории — причем некоторые ходят у нас в лучших друзьях, — мы, ирландцы, двойственные люди: мягкие и жесткие, пылкие и расчетливые — и по этой причине у одного из сидевших за тем столом, у завистника с орлиным носом по имени Куни, эта опостылевшая байка про Алекса и Джорджи наконец так навязла в зубах с цинковыми пломбами (страховые агенты не замахиваются на золотые), что он побежал консультироваться к другу-профессору из клерикального мейнутского колледжа, а тот побежал к другу-археологу из дублинского Института усовершенствования, ирландцу-католику, — все насчет методистской байки: будто бы калабрийская деревушка Гальяна была смешана с грязью великим Геродотом в V веке до рождества Христова. Тщательно обрыскав весь свод сочинений историка, ни один из них не обнаружил даже глухого упоминания о таком населенном пункте в Великой Греции.
У Куни достало милосердия не сообщать об этом факте старику Бобу Аткинсону, потому что даже у распоследнего Куни есть сердце. Он подождал четыре года, выбрал подходящую обстановку и попенял к тому времени уже бывшему майору за ложь. Получив ответ, он медленно залился краской: побагровели шея, щеки, скулы, порозовела крутая маковка лысого черепа.
— Разумеется, — по своему обыкновению, ore rotundo [92] объявил Джорджи, — у Геродота нет упоминания этого местечка. Искать его там станет только невежда. Просто-напросто я внес краски в заурядную и совершенно реальную встречу, чтобы потешить старика, которого, кстати сказать и если вам интересно, вчера вечером мы доставили в госпиталь сэра Патрика Дана, что на берегу канала, некогда заслуженно звавшегося Большим. Сейчас там скверно. Осока. Тина. Консервные банки. Дохлые кошки. Старику совсем скверно. Мне врач сказал: у него не осталось сил даже умереть. Как бы сегодня вечером он не отплыл, подобно джойсовскому последнему листику на глади Лиффи, к своим холодным и сумрачным праотцам.
92
Складно, стройно (лат.).
— Вы солгали, — настаивал Куни.
— Мистер Куни, с генералом Александером я говорил, как с вами. Майора получил. Комендатуру в Реджо-ди-Калабрия возглавлял, а это, кстати, не за тридевять земель от Фурий в Ионической Италии, отысканных благодаря свидетельствам Геродота, из коего по тем временам крупного и славного города, значением не уступавшего хотя бы сегодняшнему Дублину, он, как полагают, и отплыл бесповоротно и сам стал историей. Вы не возражаете, мистер Куни, если я передам отцу ваши добрые пожелания, оставив их искренность на вашей совести, пока он только готовится в свое дальнее плаванье?
— Сказавши ложь однажды, — не отставал Куни, — вы можете солгать и в другой раз.
— Я признаю, — кротко отвечал Джорджи, — что дал немного воли воображению. Это наша ирландская слабость. Вам, к сожалению, она вроде бы не свойственна.
Отставной майор. Для домашней жердочки тяжеленек. Английский костюм в тонкую голубовато-серую полоску, синяя жилетка с перламутровыми пуговицами, галстук дублинского Тринити-колледжа, свернутый зонт, «Таймс» (лондонская, разумеется, не дублинская) под мышкой, бледно-голубой, рассветно-бирюзовый платочек в нагрудном кармане, итальянские ботинки. В тридцать лет бывалый человек, с таким приходится считаться — до поры до времени, еще один странствующий воин, неволей возвращенный в домоседный Дублин. Задетый пулей в области паха в районе Потенцы («Еще дюйм — и я бы стал castrato»). Помотавшийся по свету: Франция приветила бедного студента, Греция пригрела обносившегося классика, жгучая
— Epikedeion, — вздыхал он и давал перевод: — Поминальный плач. Прощальное слово.
Укрепляясь духом, он творил легенду: он — чужой в городе, который был ему родным тридцать лет, с того исторического утра, когда в лечебнице неподалеку от Хэч-роу в Болзбридже объявился новый гражданин.
Место действия заслуживает внимания: это прелюдия к его мифу, domus omnium venerum [93] , при всяком подходящем случае восторженно рекомендуемый в качестве знаменитейшего в Дублине отрадного дома, куда поставляли клиентуру семеносные наездники, берейторы, судьи на скачках, экспортеры породы, блюстители породы (в том числе лошадиной), именитые члены Скакового клуба, и вся эта публика днем и ночью валила посмотреть на дела своих чресел, нагрузившись ворохами цветов, словно тут Гавайи, а не Ирландия; к случаю и оплошно тащили в спальни ящики с шампанским посыльные от виноторговцев; лупоглазые поджарые борзые носились по устланным коврами, зловонным от мочи лестницам; и не зонтики оставляли в передней посетители, а уздечки, хлысты и панцирно жесткие, как кожаные бюстгальтеры, шоры. В школьные годы, годы прыщавые, нищенские, сеченные розгой пастора Маги, город обоснуется на Маунтджой-сквер. Он вспоминает, с какой гнусной ухмылкой выговаривали его голоногие приятели двусмысленное название площади, и то, что эта георгианская piazza ныне являет вид джойсовских трущоб, работало на порочащую, чистейшей выдумки легенду об испорченном мальчишке. Город поселился в его сердце, стал его dolce domum [94] , когда роскошно, щедро, космично (его неологизм) раскрылся как метрополия духа в годы его учения в главном университете, основанном Елизаветой I. Арена и источник его громких побед, его alma noverca [95] , чья рыцарственная королева, пробив первую брешь, сделала этого методистского пащенка джентльменом, светским человеком, солдатом империи, наследником всей мировой истории…
93
Дом всех прелестей (лат.).
94
Сладкий (итал.)дом (лат.).
95
Питающая мачеха (лат.).
— А что теперь? — сокрушенно вздыхал он. — Кончилась моя одиссея, и остался я без отца-матери, без жены, без любящего сердца, без крыши над головой. Родовое гнездо на Маунт-Плезант-сквер продали. Боже мой! — Голос его пресекался. — Справа казармы — там утром играет горн, слева монастырь — там поют псалмы; вот дорога, оставив позади Уинди-Арбор, Дандрам, Сэндифорд, Голден-Болл, устремляется к вересковым пустошам за Скэлпом; вот канал еле слышно течет к морю мимо пришедших из Диккенса домов на Чалмонт-плейс, отрады всех бродячих художников; и рукой подать до Харкорт-террас, дышащей Сент-Джонс-Вудом, ладаном, классической сдержанностью и декадентской гнильцой прошлого века.
— А что теперь? Родных никого. Все четыре сестры рассеялись по британским островам — нянчат детей, стучат на машинках, пишут бумаги, ложатся под мужей или какую другую скотину. Возьмите мою любимую сестру Чарли, младшенькую, тезку Мекленбург-Стрелицкой: эта в семнадцать лет вышла замуж, поскольку очевидно (говорю в буквальном смысле) забеременела от пылкого студента теологического факультета Тринити. И потом уже по обязанности, подобно своему знаменитому эпониму, ежегодно приносила его преподобию одного ребенка — нормальный убыток на скудное вложение, безвылазно сидела в сыром от морской пыли пасторате на берегу западного Корка (словно в издевку, это называлось «получить теплое местечко») и все время была в положении, поскольку — опять это слово: очевидно — эта пара не находила себе другого занятия, когда в лампе кончается керосин, очаг остывает и Атлантика скребет галечные лишаи западного края света.
Эти и подобные стенания были растравой мазохиста, но скорбь по Маунт-Плезант-сквер — особая статья. Такие названия будоражили его поколение, как далекая музыка, как звуки рожка из волшебной страны, особенно если в Дублин, обетованный и сказочный, парнишка приезжал из глухой провинции. Парнишки выросли, но такие названия, как Дандрам, Уинди-Арбор, Сэнди-форд, Голден-Болл, будут всегда воскрешать для них беспечное и сладостное горское времечко, где остались их девушки и полузабытая юность. Эти названия похоронным звоном бередили душу майора-отставника: слишком бедный, травимый и прыщавый, он не бегал за девочками. И эта ностальгическая топонимия соблазняла его юностью, которой он не знал.