Избранное
Шрифт:
Он с глубокомысленным видом покачал головой.
— Возможно. Впрочем, всякое случается.
Я пробормотал что-то, не зная, что сказать. Потом спросил, бывает ли он там сейчас, хоть изредка.
— Нет. С тех пор я ни разу там не был.
— Я надеюсь, у вас не было тогда неприятностей? — спросил я с тревогой.
— Нет, нет, отнюдь нет. Просто… — Он отвел глаза. Потом ответил небрежно, по-прежнему не глядя на меня: — Мне просто не хотелось больше туда ездить. — Он посмотрел мне в лицо, что-то в нем шевельнулось, и он сказал: — Вы сейчас, наверно, не поймете! Человеку не следует выбиваться из своей привычной колеи. Мне было очень скверно тем летом.
Я сказал, что вполне понимаю его. Мы обменялись еще несколькими фразами и расстались. Он улыбнулся, сказал, что у меня чудесный
По странному совпадению через два часа я внезапно обнаружил, что стою рядом с Жабой у витрины книжного магазина. Он почти не изменился, лишь слегка поседели виски; на нем был цилиндр, в руках зонтик с серебряной ручкой. Когда я заговорил с ним и он обернулся, закатные лучи осветили его розовую физиономию, а поля цилиндра, словно нимб, засияли в солнечном свете. Не без труда мне удалось ему напомнить о временах более чем двадцатилетней давности, но, вспомнив наконец, он так радостно меня приветствовал, словно я был его лучшим другом, и, припоминая эти старые времена, хохотал так весело, что мне казалось: еще чуть-чуть — и он хлопнет меня по спине.
— Вы, конечно, понимаете, — доверительно сообщил он, вытаращив на меня глаза, — это ведь были просто дети. Невинные детишки! — Эта мысль его рассмешила, и он расхохотался. — Конечно, мне пришлось их припугнуть! — И он опять захохотал, а потом тряхнул головой и горестно вздохнул: «О-хо-хо!» Вслед за чем пожал мне руку, одарил сияющей улыбкой, сказал, что я великолепно выгляжу, и бодро удалился. Он шел, освещенный лучами закатного солнца, его почтительно приветствовали прохожие, а он милостиво кланялся в ответ, и при каждом поклоне его длинная тень виляла по тротуару, как хвост.
НЕВИННОСТЬ
Весь этот месяц монашки готовили моего семилетнего сына к первой исповеди. Через несколько дней детей построят парами и поведут из школы в приходскую церковь; там он войдет в каморку непонятного назначения в углу придела и увидит в этом полутемном, таинственном закутке лицо старого священника, отделенное от него решеткой. Глядя в бледное, иссеченное морщинами лицо, он перечислит свои дурные поступки. Ему будет страшновато, но в то же время интересно, потому что, по правде говоря, ни во что это он не верит, для него это всего лишь игра, в которую играют монашки со священником.
Да и с чего ему верить? Монашки говорят, что младенец Христос горюет, когда он бывает плохим. Но он никогда не бывает плохим, что ж ему беспокоиться? С таким же успехом они могли бы сказать ему, что он огорчает Дюймовочку, Мальчика, поселившегося в ухе у Буренушки, или Козлятушек, которые живут в полях, начинающихся за нашим домом. Он, надо сказать, часто привирает, да что там, он просто отчаянный врунишка. Когда мы играем с ним в рамми, он мошенничает при каждом удобном случае, если же сам зевнет, а я потом придерживаю нужную ему карту, он впадает в страшную ярость, глаза его наполняются слезами, он швыряет карты и называет меня жухалой. И тут я испытываю такой прилив любви к нему, что хватаю его и прижимаю к груди — так он безгрешен, так простодушен. Даже ночью, вспомнив, как он плакал, я испытываю непреодолимое желание пойти в детскую и взять лежащую поверх одеяла пухлую влажную ручку, в которой он сжимает очередное сокровище вроде пустой катушки. Так как же ему поверить, что господь может рассердиться на него за то, что он врет или называет своего папу жухалой.
И все же мне неприятно наблюдать, как его готовят к первой исповеди, потому что придет время, когда он совершит-таки дурной поступок, и я хорошо знаю, какой на него нападет тогда страх, а поделать ничего не могу.
Никогда я не забуду день, когда впервые понял, что совершил грех. До этого я успел не раз побывать на исповеди, начав с семилетнего возраста — как и он теперь, — каждый раз повторяя одно и то же — как будет повторять он: «Я обманывал, батюшка… Я не всегда молился по утрам… Я не слушался маму с папой… Вот и все, батюшка». Так оно и было, я действительно совершал все эти проступки, но — как и в его случае — слова мои были так же далеки от дела, как далеки от жизни сказки или потешный бой, поскольку любая из
Вот туда я и пришел, радуясь, что укрылся от январской стужи, и опустился на колени перед святой Моникой, ярко освещенной свечами, возжженными монахами этого сурового ордена. Раскрыв свой грошовый молитвенник, я просматривал перечень грехов, задерживаясь на известных мне, отметая неизвестные, и вдруг замер, увидев наименование греха, который прежде пропускал мимо глаз, как не имеющий ко мне отношения.
Даже сейчас, когда я пишу эти строки, я отчетливо ощущаю страх, который, как змея, стал заползать ко мне в душу при мысли, что этот грех мне небезызвестен. Отнюдь не безызвестен. Преступник, схваченный за руку, испугался бы меньше, чем я при виде этих ужасных слов…
Я присоединился к молчаливому скопищу готовых покаяться грешников, расположившихся под стеной. Дождавшись наконец очереди, пробубнил все свои детские прегрешения. Шепотом признался в грехе.
Старенькому священнику, который принимал исповедь, было очень много лет. Он был так стар и немощен, что обыкновенно его допускали только служить обедню и принимать исповедь. Дорвавшись до кафедры, он мог целый час нести околесицу, так что прихожане начинали вставать и расходиться по домам, ризничий в отчаянии выглядывал из дверей ризницы, и в конце концов, чтобы его оттуда выманить, на ступеньки алтаря высылали мальчика-служку звонить в большой колокол. Я сам не раз видел, как мальчику приходилось трижды браться за колокол.
Услышав мое признание, старенький священник издал стон, который, без сомнения, долетел до самых дальних уголков церкви. Он вплотную приблизил лицо к решетке и прошептал: «Дитя мое!» — так во время исповеди называют кающихся грешников все священники. Затем он стал задавать мне вопросы относительно подробностей. Этого я не ожидал. Я-то думал, что просто признаюсь в грехе и получу отпущение — до того раза так оно и бывало, все священники называли меня хорошим мальчиком и просили помолиться за них, будто я ангелок и мои молитвы особенно доходчивы, вслед за чем грехи мне отпускались, и я удалялся, не чуя под собой ног от радости.
На его вопросы я ответил дрожащим голосом, что «случилось это не один раз» — как быстро постигаем мы искусство лавировать. Ответил я также: «Да, батюшка, я был не один…» Тут он снова застонал, и я чуть не попросил его воздержаться от стонов, чтобы нас не услышали. Затем он задал мне вопрос, от которого мои стиснутые руки, лежавшие на бортике решетки, задрожали и стали влажными. Он спросил, не случилось ли со мной беды. Сперва я не понял, о чем это он. Но потом в дебрях моего неведения начали зарождаться и зреть безобразные догадки, и я вдруг смутно осознал, что он принимает меня за девочку. Я воскликнул, что ничего такого не случилось. Ничего, батюшка, совсем-совсем ничего! Но он только дохнул, как южный ветерок, и прошелестел: