Избранное
Шрифт:
— Ну-ка… Отелло. Так что же ты позволил себе подумать обо мне, интересно?
Утешев ответил не сразу. Покусал зубами длинный янтарный мундштук, затянулся, выдохнул в форточку дым.
— Да что вы, вероятно, не ошиблись, предполагая, что я мог подумать о вас.
Скороходов озадаченно сдвинул брови. Воткнул руки в карманы коричневых брюк и побренчал там копейками. Поднял глаза и, улыбаясь только ими, громко шепнул в самое ухо Илье Митрофановичу:
— От такого же слышу, понял?
Утешев бесстрастно кивнул и, высокий, подтянутый, зашагал к двери, не показывая Скороходову теперь уже смеющегося лица.
Улицы
В головной разместились секретарь горкома Верещагин, сутуловатый, с уставшим лицом человек, и Кряквин — оба на заднем сиденье — да гость, иностранец, в нерпичьей, блестко лоснящейся шапочке с козырьком. Этот, в осанке, держал себя очень уж как-то прямо и недвижно — сидел, будто стоял. Одни глаза только шевелились — туда-сюда — на моложавом, но странно бескровном лице.
Все молчали. Работал приемник, и подпрыгивала в нем упругая джазовая мелодия, ладно совпадая с машинным движением.
Приостановились возле памятника Кирову — попросил швед. Вывалились из всех машин шумной гурьбой, запшикали в Кирова из фотокамер и — снова по теплым «Волгам»…
На выезде из Полярска, с холма, сам по себе распахнулся простор… Кряквин и Верещагин понимающе переглянулись — это была родная для них, тысячи раз виденная ими, потому как они здесь работали и жили, красота… Тем не менее она не истрачивалась от привычки смотреть на нее, и в этом, наверно, и таился тот самый неизъяснимый словами смысл их сопричастия и родства с этой красотой. Переглянулись и — поняли все. Как родственники. И на душе затеплело. Кряквин думал об этом. Не сейчас, не вот в данный момент. Сейчас он просто смотрел, не думая ни о чем, но то, о чем он думал уже, все равно было живо и цело в его существе. В силу ли только безвольной уступчивости отступила вот здесь перед человеком земля? Ведь это же Север… Дичь. Отброшенность от всего и суровость во всем… Вряд ли, конечно. Это упрямая, неотвязная неотступчивость человека, твердо надумавшего однажды обжить, природнить к себе Север, заставила его уступить… Значит, все же не силой силы силен человек, а силой родства… хорошо!
Распахнулся простор… В морозной дымке горы, тесно обхватившие городок, а дальше, куда глаза только могут, — тундровая плоскость, уходящая в широкую прорезь между горами, блюдечные диски промерзших озер, и все это — в редкой, прерывистой графике мелких кустарников…
Не портила красоты, дополняла, встроенная в тундру людьми, прочно рассчитанная ими асимметрия фабричных корпусов на переднем плане. Простор лишь уменьшал на немного громады горно-обогатительных цехов, а потом приглашал глаза снова — за тупые пирамиды градирен, над которыми мутно клубилось остывающее тепло, — к белым-белым горам… Там опять начиналась своя неоглядность, то есть горы те белые ни в коем случае не ограничивали исснеженной безразмерности красоты.
Справа, перед спуском к рудничным строениям Нижнего, поманила иностранца крестом церквушка. Он вдруг особенно оживился, затыкал в ту сторону кулаком, обтянутым коричневой перчаточной кожей. Верещагин было поморщился, посмотрел вопросительно на Кряквина сквозь отлично протертые
Кряквину вспомнилось, как давно уже, после самого первого на Нижнем массового взрыва, не выдержав встряски, упал и повис на растяжках ажурный, тяжелый крест. К Михееву тогда приходили попы, и пришлось помогать им подновлять «божью обитель»…
Сейчас здесь велись киносъемки, и Кряквин еще издали углядел Николая, который при полном церковном параде что-то изображал на паперти… Прямо на него по рельсовой дорожке надвигалась громоздкая кинокамера, а вокруг было полно народу, и каким-то пронзительным, электросварочным светом жалили Гринина одноногие кинопрожектора.
Швед и шофер моментально испарились из «Волги», и Кряквин с Верещагиным остались вдвоем.
— Черт-те что! — хрипловато сказал Верещагин. — Ну так и тянет ихнего брата на рухлядь всякую…
— Семнадцатый век, Петр Данилович, — улыбнулся Кряквин. — Мы с тобой для них слишком новые…
Верещагин внимательно посмотрел на него:
— Да по твоей физиономии не скажешь, что ты шибко уж новый… Выглядишь так себе.
— Плачу тем же — ваш видок тоже… не очень. Как здоровье?
— А-а… — дернул щекой Верещагин. — Я тут как-то Володю, своего шофера, спрашиваю: «У тебя здесь вот болело?» Сердчишко то есть… А он мне, здоровый же как бык, говорит: «Конечно, болело, Петр Данилович. А как же! Помните — пятого сентября… Ну, мы тогда еще морячкам в футбол продули?..» Я говорю, что помню. А он продолжает: «Ну да… Нам тогда три штуки в сухом виде заложили, и у меня удар не шел с расстройства, ну, и, естественно, беленького прихватили. «Петросяна»…» Они так петрозаводскую водку зовут. Слыхал?
Кряквин кивнул.
— «А к ночи, говорит, у меня двигатель и забарахлил. Лежу, говорит, а у самого вот здесь — бух-бух! Бух-бух!» Вот так-то… Как жизнь? Мы, однако, давненько не виделись?
— Порядком уже, Петр Данилович. Все нормально. Что в Москве-то хорошего? Михеева видели?
Верещагин снял очки, крепко зажмурился несколько раз и снова надел.
— Михеева видел… Говорил с ним. Сейчас-то он ничего, выкарабкивается. Возможно, что на Майские приедет сюда ненадолго. Потом в санаторий…
— Ну?
— Видишь ли, Алексей… как бы тебе это сказать поточнее. В общем, неожиданное впечатление произвел он на меня в этот раз. Странное… Болезнь эта… Понимаешь… в общем… пронзительнее он как-то мыслить стал…
— Это хорошо, — сказал Кряквин.
— Возможно… Только почувствовал я за пронзительностью этой тоску, что ли… Не могу объяснить. Чувствую, и все…
— Как же все-таки это получилось у него? Где?
— На улице. Его в подъезде каком-то подобрали. Видимо, к людям полз…
— А почему на совещании не выступил?
— Говорит, что был не уверен. Может быть, уже тогда нездоров был… Ты, говорит, выступишь…
Кряквин ухмыльнулся:
— Ничего себе — пронзительность…
— Ладно, ладно, не задирайся… Михеева я люблю. А он тебя любит… Точно. Мне бы лично жаль было потерять такого мужика… Я тебе честно говорю — в нем произошли какие-то перемены… Ты когда-нибудь, например, о равнодушии задумывался?
— А что о нем думать? Нет. Все ясно…
— Да я тоже так считал. А вот Михеев заставил меня заново прислушаться к этому слову. Равно-душие. Понял?