Избранное
Шрифт:
— Ты не знаешь, почему ее назвали антоновкой? — спросила жена.
Я посмотрел на ее порозовевшее от нордового ветра лицо и пожал плечами:
— Ты знаешь… не знаю.
Мы замолчали. Задумались… Я вдруг подумал, что если бы был художником, живописцем, то вот, пожалуйста, жизнь предлагает отличную композицию:
…справа обрез зазеленевшего от времени бетонного колодезного кольца с воротом над ним. Чуть подальше, в глубину, угол изрядно послужившего сарая, с приставленной к нему лестницей и опустевшей собачьей конурой. Дальше, по изморозному, отускнелому в бессолнечности дня серебру на траве, — опушка леса, сосновая темень которого
Картину можно было бы назвать просто — «Антоновка», а можно было бы и посложней — «Жизнь смысла».
Деревья, люди и книги растут медленно.
Понимаете?..
Мерсрагс
Октябрь — ноябрь 1985 г.
ПОВЕСТИ
ИМЯ… ОТЧЕСТВО… БИЧ
— Который тут Кудлан? Выходи!..
Коридор показался длинным…
— Садитесь.
— Ничего, — глядя капитану в переносицу, сказал Семен. — Постою.
— Садитесь, гражданин.
— Ладно. — Семен сел.
— Фамилия?
— Кудлан.
— Имя, отчество?
— Семен…
— Полностью?
…Мгновенно вспомнилась сцена прощания с товарищами на Огиендо…
— Сергеевич…
— Год рождения?
— С тридцать шестого я…
— Откуда и зачем прибыли в Москву?
— Хватит, начальник. Дай лучше закурить.
— Гражданин Кудлан…
— Уже и гражданин. Эх!
— Довольно. С протоколом знакомы?
— С каким еще протоколом?
— О вашем вчерашнем выступлении?
— Не знаком.
— Ознакомьтесь.
— Так, — сказал Семен, дочитав до конца бумагу.
— Ознакомились?
— Да. Ее нет…
— Кого нет?
— А-а, это я так, к слову…
— Откуда и зачем в Москву?
— Из Огарска, в отпуск.
— Кстати, гражданин Кудлан, при обыске у вас обнаружено вот это. Что это такое?
Капитан показал Семену целлофан с засушенным цветком.
— Это, начальник, тебе не понять. Это ягель.
— Может быть, расскажете подробней?
— Нет, капитан. Это роковая тайна моего сердца.
— Ясно. Ну, а теперь начнем по порядку…
В самый полдень, если пожалует добром и силой солнце, как-никак октябреет, а ветра нет — и нисколько, начинает отклеиваться от реки совсем не осенний туман-надводник. Он и прозрачен, и без веса какой-то: просто с желтенькой, мытой-перемытой косы-косынки отстает да так и висит, недвижен.
Деревья противоположного берега просматриваются сквозь туман как бы дрожащие. Береза с осиной тоже без шума пересохшую листопадную позолоту набрасывают, оттого вода на глубокодонных заводях в цвету вся, будто ситцевая. Глубь сама по себе и не кажется, больно чиста; камешник рябит разно, тени дном отсвечиваются, и видать прибитых течением к лиственничным топлякам здоровенных, в крапинку, полусонных ленков.
Семен вторые сутки шел по тайге, возвращаясь в гольцы, где Чаров, у которого Семен значился егерем.
По правде, Семен не спешил. Ему нравилась одинокость, и внешне пустая тайга навевала спокойствие. Троп здесь не было, последние, слипшиеся от древности тунгусские затесы пропали еще вчера, и, прижимаясь к реке, Семен
На кордоне, куда он выгнал коня, ставшего ненужным в их «двухместной», как выражался Чаров, экспедиции, Семен хорошо отдохнул, много съел омуля, поприставал к жене кордонщика Аксинье — хозяин был в тайге, рубил тропу, — выспался вдоволь, послушал радио, попарился в баньке и вот теперь, налегке, карабин да подсумок, шагал к точке, где ждала его тяжеленная паняга, доля экспедиционного груза. Чаров сказал, что если у него все будет хорошо, то он вернется с верховья Сосновки и сам унесет панягу Семена. Поэтому Семен не спешил, уж больно неохота было снова ощущать за спиной проклятую тяжесть, от которой на высоте темнело в глазах, горький пот ел лицо и дыхание становилось свистящим, прерывистым. Вот так-то, с карабином, — подходяще, не противны крутые скальные прижимы, стланик не вызывает злости и бессилия.
Комар уже заслабел и не надоедал, так что причин для нормального настроения у Семена было достаточно. Потом в гольцах они убьют медведя и будут есть мясо, собирать всякие травки-муравки, стрелять птичек, пережидать в палатке дожди и подсчитывать дни своей фауно-экологической экспедиции. Потом Семен получит в конторе заработанные деньги и рванет на Северный Байкал, где можно будет хорошо погулять и снова подрядиться в какую-нибудь геологическую партию.
Никогда я не был на Босфоре,
Дарданеллов я не проплывал… —
затянул Семен хрипловатым басом и оборвал песню. Ему стало приятно от своего же голоса.
Полдень теплил, густо пахло тайгой, осень паутинилась в кедрачах, далеко внизу, — Семен обходил верхом очередной прижим, — ровно и бесконечно шумела река. Небо стояло надо всем голубое, без облаков.
Он вспомнил, как утром, когда ходили в море выбирать сетёшки, Аксинья, наклоняясь над бортом лодки, сильно краснела лицом, а ситцевая, в горошек, кофтенка хорошо шла ей.
Сеть выходила из глубины, принося в лодку холод, в ней часто светились упругие омулевые полумесяцы.
— Я, брат, завсегда рыбы возьму, — понарошку хвалился перед Аксиньей Семен. — Я ее искуснические повадки про себя знаю…
Сеть выкладывала и выкладывала на смоленое днище живое тусклое серебро. Омуль почти не бился и, засыпая, оставлял в лодке странные, негромкие звуки, похожие на шепот в темном бараке.
Аксинья, довольная уловом, копалась в лодочном моторе, цепко поглядывая на Семена. Потом вздохнула и сказала зачем-то:
— Осень нонче протяжная. Оно и не очень-то потому…
— Да уж, — сказал Семен и опять стрельнул взглядом на Аксинью.
Семен на ходу покачал перед собой кулак. Разжал. Ладонь и тыльная сторона были одинаково темные, в смоле, в старых и новых ссадинах. Он улыбнулся и, подумав, опять зашумел на всю тайгу:
Никогда я не был на Босфоре,
Дарданеллов я не проплывал…
Вечером прошлого дня он ночевал в полуразвалившемся зимовье, на которое вышел случайно, по диагонали пересекая долину реки. На карте у Чарова зимовья тоже не значилось, и когда они шли в гольцы с Ястребом, ленивым, сильным мерином, обошли стороной, переночевав у костра.