Избранное
Шрифт:
Настанет день, когда Рамдан явится к ней и произнесет длинную речь, в которой осторожно, но с неопровержимой убедительностью будет доказана ее полнейшая никчемность как женщины бесплодной; он пожелает ей найти счастье где-нибудь в другом месте, потом трижды повторит ритуальную формулу, и она уйдет. Одна только мысль об уходе приводила ее в ужас. Она не представляла себе, что сможет жить где бы то ни было, кроме этого дома, ведь она в нем выросла.
Обо всем этом я узнал позже от На-Гне. На-Гне исчерпала все, что могло подсказать ей воображение, все приемы, накопленные долгим опытом. Оставалось лишь одно, последнее средство — хадра [16] Сиди-Аммара. Но на это не согласятся мужчины, разве что при помощи Акли удастся уговорить хотя бы одного меня. У Давды тоже не было детей, значит, она могла бы поехать вместе с Аази. Правда, Акли,
16
Ритуальный танец.
Акли ни в чем не отказывал жене. Мы сказали родителям, что едем поклониться усыпальнице, чтимой в деревне Ат-Смаил, и ради правдоподобия захватили с собой Менаша. Чтобы не вызвать подозрений, Аази и Давда оделись в старые платья. Я сунул в карман револьвер, Акли повесил на плечо свое заряженное ружье, и ранним утром наш караван отправился в путь по направлению к белому куполу Сиди-Аммара. В сумерки мы прибыли к деревянной, раскрашенной в разные цвета двери усыпальницы.
В помещении стоял тяжелый воздух, насыщенный дымом от трубок с гашишем — их красные огоньки тут и там прорезали густые потемки. В этом чаду с трудом можно было разглядеть группы мужчин и женщин, которые сидели на корточках, образуя круг. В самой глубине, возле глиняного светильника, — чье-то чудовищно костлявое лицо с острым, как лезвие, профилем, с глубоко запавшими глазами, с черной окладистой бородой, и надо всем этим — огромный зеленый тюрбан. Именно отсюда неслись ритмичные звуки негритянской музыки, но самого инструмента не было видно. В каждой группе мужчин из рук в руки переходила крошечная трубка, распространявшая приятный аромат, которым пропитывалось все вокруг, — дым, погружавший в мечты и стиравший очертания и резкие контуры. Во всех углах трепетало пламя множества свечей.
Мы вошли. Никто не обратил на нас внимания, и мы заняли места в сторонке. Вдруг человек в тюрбане с силой ударил смычком по скрипке; неистово загрохотал барабан. Все замолчали и поднялись, чтобы освободить место в середине комнаты. Потом старуха стала одну за другой выводить на середину молодых женщин, которые приехали сюда, чтобы подвергнуться хадре. Она собрала их всех в одну большую кучу, где можно было различить только ткани, ибо женщины стояли с опущенными головами.
Тем временем музыка продолжалась — музыка дикая, однообразная, навязчивая, то разнузданная, то, наоборот, ласкающая и нежная, как поцелуи.
Собравшихся — и мужчин и женщин — охватил трепет; они издавали гортанные звуки и судорожно поводили плечами в такт музыке. Снова протяжно запел смычок; несколько мужчин, скинув бурнусы, завопили, как дикие звери, и бросились на середину комнаты. Они взялись за руки и стали плясать. Временами их суставы похрустывали. Женщины и все мужчины — пылкие молодые люди, старцы, захваченные общим разгулом, — тоже пустились в пляску и тоже, взявшись за руки, образовали вокруг неподвижной кучки бесплодных женщин исступленный хоровод.
Съежившись и прикрывшись черной шалью, Аази прижалась головой к коленям Давды и терпеливо сносила бушевавший над нею разгул адских ритмов и экстатические хриплые выкрики, в надежде, что грубая животная сила пробудит дремлющий в ее чреве росток жизни. Совсем молоденькая женщина уткнулась ей в бок курчавой головой, на спину навалилась другая женщина. Чтобы не расплакаться, Аази стиснула зубы и вся подобралась, прильнув лицом к коленям.
Хадра продолжалась больше часа. Аази слышала, как один за другим падают на пол выбившиеся из сил дервиши; их собратья, не принимавшие участия в этой пляске, относили упавших в сторону, предварительно укрыв бурнусами их вспотевшие тела. По прошествии часа остались лишь двое, кто смогли выдержать этот бешеный темп. Человек в зеленом тюрбане утробным голосом подозвал чаушей [17] , и несколько человек набросились на двоих исступленных, чтобы повалить их. В последний раз тихо простонала скрипка, замолкли четкие, размеренные удары барабана, и хадра кончилась. Оглушительный шум сменился полной тишиной, лишь изредка слышался затихающий хрип дервишей, лежавших по углам.
17
Чауш — сторож.
Аази и Давда встали. Акли, не в силах выносить это зрелище, уже давно вышел на свежий воздух. Его жена и
На обратном пути все молчали; даже Акли не мог подобрать слов, чтобы заклеймить этот варварский ритуал.
Снова началось томительное ожидание. Аази переходила от безрассудной надежды к полному отчаянию. Она почти перестала покидать дом, чтобы не слышать колких намеков, которыми старались ее уязвить все женщины. Латмас навещала дочь почти каждый день. Лишь посещения На-Гне приносили ей некоторое утешение, ибо На-Гне, всю жизнь принимавшая деревенских ребятишек, никогда о них не говорила. Послушать ее, так в Тазге совсем не рождаются дети, а когда Аази, не в силах побороть точившую ее мысль, задавала ей какой-нибудь вопрос или просто затрагивала эту тему, На-Гне вдруг бралась за кувшин с водою и начинала, например, поливать базилики на балконе или отвечать кому-то, кто ее вовсе и не звал.
Новости о войне лишь изредка проникали в эту атмосферу всеобщего уныния. Люди опять стали безрассудно делать ставки то на одну, то на другую сторону. Незадолго до айда торговец У-Влаид заявил, что если усатый человек (так он называл Сталина) в день праздника не войдет в Берлин, то аллах так и не дождется барана, которого ему должны принести в жертву. Зато талеб [18] , приехавший из Туниса, вылил в виде жертвенного возлияния чашку чая на газету, где сообщалось о взятии немцами Харькова. Но как те, так и другие в один голос жаловались на свое бедственное положение, ибо пшеница достигла баснословной цены в две с половиной тысячи франков за двойной декалитр, да и за такие деньги ее невозможно было достать.
18
Ученый мусульманин.
Так прошли лето и часть осени. Однажды вечером, когда мужчины беседовали на площади, в западной части горизонта стали вспыхивать частые молнии; они сопровождались глухим грохотанием, но это был не гром. Люди высказывали разные предположения, однако все они оказались ошибочными, ибо на другой день из Алжира по телефону сообщили о том, что ночью высадились американцы.
В городах уже началась мобилизация, и было ясно, что скоро очередь дойдет и до Тазги. Тут Аази позабыла и Абдеррахмана, и хадру, и свое бесплодие, забыла даже мое охлаждение. Мне предстояло уехать, и на этот раз она боялась, что уже больше не увидит меня. Святые уберегли меня однажды, потому что война кончилась прежде, чем я прошел обучение, а теперь я уже унтер-офицер. Вдруг со мной случится то же, что и с Ахсеном из рода ибудраренов? Настанет день, когда мой отец получит официальное извещение, потом посылку с моими часами, документами, кольцом, которое она подарила мне в первый день нашей супружеской жизни… и на этом все кончится. И никогда уже больше я не толкну дверь своей ивовой тростью.
После опыта первой войны мало кому хотелось второй, особенно среди тех, кто подлежал призыву. Чтобы избежать мобилизации, Уали отправился в горы, где несколько военнообязанных по различным причинам скрывались уже долгое время. Изредка, по ночам, он приходил домой — грязный, худой, бородатый, с итальянским автоматом под мышкой и патронташем через плечо — и тогда с восторгом рассказывал о своей новой жизни, о своей странной компании: среди его новых товарищей были бакалавры, действовавшие рука об руку с профессиональными бандитами. Уали женился два года тому назад, и у него уже было двое детей, но, как истый кабил, он никогда о них не говорил ни слова.
Отец мой не высказывался, он считал, что человек мудрый если и не может побороть душевных волнений, то, во всяком случае, не должен их показывать. С тех пор как я женился, он взял за правило не вмешиваться в мои дела, ибо чувствовал, что мы не только люди разных поколений, но и культуры. Его, однако, очень огорчало, что у меня нет детей. Какого святого он обидел, каким велением аллаха пренебрег, что ему грозит прекращение рода? Отцу, конечно, тяжело было расстаться со мною, но еще больше пугало его то, что я не оставляю дома ребенка, который был бы моим живым изображением. Может быть, мне надоело замечать (хоть я и не сознавал этого) затаенные муки отца и слышать попреки матери, а может быть, меня угнетала мысль о скором отъезде? Может быть, я был не удовлетворен моей нынешней жизнью, а может быть, наконец, просто боялся расчувствоваться? Как бы то ни было, но теперь я, как некогда Менаш, с удовольствием принимал участие в сехджах Уали. Впрочем, тут я был не одинок. Предстоящая мобилизация должна была сильно ограничить нашу свободу, и это обостряло в нас жажду жизни.