Избранное
Шрифт:
— Ты должен уйти,— шепотом произнес я.
— Куда?
Голос у него был крепкий, глубокий, будто передо мной совсем не тот маленький человечек.
— Отсюда. Куда хочешь.
— Спасибо, что не выдал меня.
— Я не хочу вмешиваться в чужие дела, поэтому хочу, чтоб ты ушел.
— Если гонишь, значит, уже вмешался.
— Возможно, так будет лучше.
— Ты помог мне однажды. Зачем сейчас отбираешь это? Тебе когда-нибудь понадобится доброе воспоминание.
— Я ничего не знаю о тебе.
— Ты знаешь обо мне все. Меня преследуют.
— Наверное, ты причинил им зло.
— Я не сделал им ничего плохого.
— Что ты теперь думаешь делать? Здесь
— Посмотри, стража на мосту?
— Да.
— Меня ждут. Они кругом. Неужели ты отдашь меня смерти?
— Дервиши рано встают, тебя увидят.
— Спрячь меня до завтрашнего вечера.
— Могут зайти путники. Случайные прохожие.
— Я тоже случайный путник.
— Не могу.
— Тогда зови стражу — она здесь, за стеной.
— Я не хочу их звать. И не хочу тебя прятать. Для чего я должен тебе помогать?
— Ни для чего. И сам спрячься, тебя это не касается.
— Я мог тебя погубить.
— У тебя не нашлось сил даже на это.
Он сбил меня с толку, я не был готов к такому разговору. Больше всего меня изумляло, и с каждой фразой сильнее, я никак не ожидал, что встречу совсем другого человека. Меня обманула та картина — он, распятый, в воротах. Я представлял его себе, исходя из возникшего в моей душе сострадания: помню белое пятно лица и еще ту жалкую тонкую доску, защитившую его — несчастного, перепуганного, растерянного, я даже подумал, что знаю, какой у него голос — дрожащий, неуверенный, а все вышло иначе. Я полагал, что его смягчит одно мое слово и он будет уничтоженно смотреть на меня, потому что оказался в безвыходном положении и зависит от моей доброй или злой воли. Но голос его был спокоен, в нем не было даже гнева, мне почудилось, будто он звучит звонко, насмешливо, вызывающе и отвечает не зло, не униженно, а равнодушно, как бы возвысившись над происходящим и зная нечто, что придает ему уверенность. Он настолько обманул мои ожидания, что я даже преувеличил степень его спокойствия. Меня поразило, что он потребовал спрятать его, словно это было самое что ни на есть обычное дело — услуга, которую он принимает, но которая ничего не решит. Свою просьбу, вернее, требование он не стал повторять, спокойно отказался от него, не сердясь на то, что я отверг его, не глядя на меня, он прислушивался, чуть склонив голову, моей помощи он больше не ожидал. Он не ожидал больше ничьей помощи и знал, что ему никто не протянет руку и теперь у него нет ни родственника, ни друга, ни знакомого, он осужден быть наедине со своей бедой. Вокруг него и его преследователей легло пустое пространство.
— Ты, наверное, считаешь меня плохим человеком.
— Не считаю.
— Я не такой. Но я не могу тебе помочь.
— Каждому свое.
Это не был упрек, но и не было примирение с судьбой, он воспринимал все происходящее как горькое знание жизни, когда люди не желают помочь осужденному, меня он тоже отнес к тем людям и не удивлялся. Он не сломился, не обессилел, не озирался растерянно вокруг, но был собран и полон решимости сражаться в одиночку.
Я спросил, почему его преследуют. Он не ответил.
— Как ты убежал?
— Прыгнул со скалы.
— Ты кого-нибудь убил?
— Нет.
— Ты украл, ограбил, опозорил себя?
— Нет.
Он не спешил оправдаться и не пытался убедить меня, отвечал на мои вопросы так, словно они были никчемны и скучны, он не хотел больше оценивать меня ни по добру, ни по злу, не воспринимал меня ни как угрозу, ни как надежду: я не выдал его, но помогать ему не хочу. К моему удивлению, его пренебрежение ко мне, словно я был деревом, кустом или ребенком, задело мое тщеславие, обезличило и
Я бросал его, и меня волновала его судьба.
Я стоял в запахе лавра, который душил меня, в эту Юрьеву ночь, что жила сама по себе, в саду, который превратился в особый мир, мы стояли вдвоем, человек перед человеком, не испытывая радости от нашей встречи, не имея возможности расстаться, хотя будто и не встречались. Я мучительно думал о том, как поступить с ним, превратившимся в куст, чтоб не причинить ему зла и не содействовать чужому греху, я не знал, каков он, и мне не хотелось согрешить перед своей совестью, но я не видел решения.
Странной была та ночь — не тем, что происходило, но тем, как я все воспринимал. Разум подсказывал не вмешиваться в то, что меня не касалось, а в результате я вмешался и теперь не видел выхода: старая привычка владеть собой подсказала мне уйти в комнату, но я вернулся, движимый неосознанной потребностью, порядок жизни в текии среди дервишей научил меня твердости, и вот я стою перед беглецом, не зная, на что решиться, уже одно это означало, что я поступаю не так, как нужно. Доводы разума говорили, что надо предоставить человека его судьбе, а я шел вместе с ним по его скользкому и опасному пути, который не мог стать моим.
И пока я раздумывал, ища нужных слов, чтоб выпутаться, неожиданно у меня вырвалось:
— В текию я тебя провести не могу. Это опасно и для меня, и для тебя.
Он не ответил, даже не взглянул на меня, я не открыл ему ничего нового. У меня еще оставалась возможность отступить, но я уже скользил, и остановиться было трудно.
— В глубине сада есть хибара,— шепнул я,— туда никто не ходит. Там валяется ненужный хлам.
Беглец посмотрел на меня. Глаза у него были живые, недоверчивые, но в них не было испуга.
— Спрячься, пока они не уйдут. Если тебя схватят, не говори, что я помог.
— Меня не схватят.
Он произнес это с такой уверенностью, что мне стало не по себе. Вновь подступила знакомая тревога, и я раскаялся, что предложил ему убежище. Этому человеку достаточно самого себя, меня он отстраняет: он, словно ударив, оттолкнул протянутую руку, до отвращения уверенный в себе. Позже я устыдился своих поспешных выводов (что ему еще оставалось, кроме веры в себя!), осудил в себе низменное чувство удовлетворения оттого, что кто-то нам благодарен, показав себя ничтожным и зависимым, ведь именно это располагает нас к таким людям, служит живительным соком и возвеличивает значение нашего поступка, нашей доброты. А так, сама по себе, она мелка и ненужна. Однако в тот момент мне не было стыдно, я злился, мне казалось, что я впутался в бессмысленную историю, и, несмотря на это, направился к обветшалому домику, укрытому кустарником и зарослями бузины. Лишенный радости, лишенный собственного оправдания, без какой бы то ни было внутренней потребности, но иначе я не мог.
Двери хибарки едва держались, внутри обитали летучие мыши и голуби.
Он остановился.
— Зачем ты это делаешь?
— Не знаю.
— Значит, уже раскаялся.
— Ты слишком горд.
— Ты мог бы этого и не говорить. Человек никогда не бывает слишком гордым.
— Я не хочу спрашивать тебя, кто ты и что сделал, это твое дело. Оставайся здесь — это все, что я могу тебе дать. Пусть будет так, будто мы с тобой не виделись и не встречались.
— Это лучше всего. Иди теперь к себе.