Избранное
Шрифт:
Вижу, как мать меняется в лице. После тягостного молчания слышу ее голос теперь уже не строгий, а печальный:
— Да может ли это быть? Как могло случиться, что ты совершил такой поступок? Господи боже! Да еще в такой день, как сегодня, после того как ты исповедался и причастился. Разве ты не знаешь, как называется то, что ты совершил? Не знаешь, что это самая настоящая кража? Конечно, знаешь, еще бы тебе не знать! Ты уже большой и прекрасно это знаешь.
«Кража — вот тебе на! — думаю я. — Взял несколько открыток у дяди, а он добрый, все равно бы подарил их мне, а тут — кража».
— Это, сынок, очень серьезно, — продолжает мать. — Никогда бы не подумала, что ты способен на такое. Это же воровство.
Я знаю, что она преувеличивает, для того чтобы я как следует усвоил правила поведения, эти пресловутые принципы; знаю, что очень сильно преувеличивает, но от этого ее упреки удручают меня ничуть не меньше. А главное — плакали теперь мои открытки, тут ничего уж не поделаешь, этого следовало ожидать.
Голос у матери становится все печальнее,
— Ты сейчас же — сию же минуту, понял? — пойдешь и вернешь эти открытки дяде.
«И как это мне пришло в голову, — думаю я, — взять их просто так? Куда было торопиться? И потом — разве не мог я немного потерпеть и не раскладывать их сразу на обеденном столе? Я — дурак, безмозглый дурак».
— Если хочешь, мама, — предлагаю я, — пойду хоть сейчас или завтра утром и положу открытки на место.
— Слушай, что я тебе говорю, не то я все расскажу папе, и он тебя накажет. Не хотелось бы мне огорчать папу тем, что его сын, оказывается, нечист на руку — да, да, именно так. Поэтому слушай меня внимательно: ты сию же минуту пойдешь в аптеку и скажешь: «Дядя Антолин, я пришел вернуть открытки, которые украл у тебя из коробки. Я в этом раскаялся, прости меня».
Да, конечно, я раскаялся, еще как. Я должен был сообразить, чем дело кончится. Ну и дурак. Открытки были такие красивые, и мне ужасно хотелось оставить их у себя… Но ладно, ничего не поделаешь, только я их и видел. Раз свалял дурака, придется с ними расстаться. Пусть их у меня отберут, я согласен, а если это такой уж большой грех, пусть сожгут их в плите или разрешат вернуть незаметно, сунуть обратно в эту проклятую коробку. Но не тут-то было. Я должен, покраснев как рак, признаться, что я — воришка, мазурик, хотя на самом деле я вовсе не такой.
— Вот что ты должен сделать. И никаких возражений, понял?
— Я пойду завтра, мама. Сегодня я очень устал.
— Как это завтра? Сию же минуту, говорю тебе, и не заставляй меня повторять еще раз. Шагай!
Ну что я мог поделать? Пошагал.
Ноги мои вдруг отяжелели, я устал, задерживаюсь у каждой витрины, выбираю самый длинный путь, даже иду через фруктовый рынок. Открытки оттягивают карман, будто свинцовые пластины. К чему воображать, что вот возьму и не вернусь домой, а брошусь в пруд? Глупости, чепуха. Одни фантазии. Деваться некуда, надо пройти через стыд и позор. Как медленно я ни шел, вот уже и аптека. Дядя Антолин сидит за прилавком, еще с угла вижу его силуэт в глубине аптеки. Какой смысл оттягивать? Когда я войду, он немного удивится, снова увидев меня (или я не уходил?), а я скажу ему то, что должен сказать, и выложу на прилавок украденные открытки, он рассмеется и подарит их мне, погладит по голове и скажет: ну что за вздор, какие глупости, эти открытки он и держал специально для меня, я могу взять и еще сколько захочу. Но мне уже не захочется никаких открыток. С великим трудом сдержу я слезы. Буду только упрямо крутить головой — если скажу хоть слово, слезы хлынут ручьем, — а он все будет настаивать и заставит меня взять хотя бы те открытки, которые я ему вернул, еще раз повторив, что держал их специально для меня и что дарит их мне, и я отправлюсь с ними в обратный путь. Но, подойдя к оросительной канаве, протекающей у дороги, остановлюсь, осененный внезапной блестящей мыслью, и начну кидать открытки в воду одну за другой и смотреть, как их уносит течение… Тогда я уже знал наверняка, что никогда не смогу на них смотреть.
Новогодний вечер
Нас уверили в том, что в этот их Sylvesterabend [84] ,в канун Нового года, снимаются все запреты, все дозволено и даже полиция ни во что не вмешивается, ни на что не обращает внимания, кроме серьезных преступлений. И мы, жадные до жизни юнцы, с нетерпением дожидались великой вакханалии.
Мы приехали из южных земель, иссушенных и обожженных солнцем, для большинства из нас это был первый год студенческой жизни на чужбине, и все здешние обычаи были нам в диковинку, да и языком этой страны мы еще только овладевали. С превеликим трудом кое-как объяснялись, лишь бы удовлетворить нужды повседневного быта; проявляя великое терпение, с помощью словаря и интуиции начинали управляться и с науками, дабы не посрамить студенческое сословие; но в остальном страна, где мы жили, была для нас как будто за стеклянной стеной, сырая, зеленая и таинственная, дремучий волшебный лес; она окружала нас со всех сторон, манила к себе, делала нам знаки, звала настойчиво и властно, но нам никак не удавалось до нее добраться: мы отчаянно рвались к ней, как глупые мошки, летящие на свет, и снова и снова натыкались на обманчиво прозрачное стекло.
84
Новогодний вечер (нем.).
Нетрудно догадаться, какого рода знаки мы воспринимали… Мы были, как я уже сказал, жадными до жизни юнцами, приехавшими из высушенных солнцем земель, и что тут говорить: если нас так настойчиво звали таинственные голоса из волшебного леса, болью отзываясь в нашей душе, если нас так неодолимо влекло очарование блуждающих лесных огней, то все это лишь потому, что и голоса, и огни принадлежали женщинам, чьи взгляды — при встрече на улице, из-за прилавка магазина, в амфитеатре аудитории, поверх стола в библиотеке — обещали
Но теперь приближался праздник, Новый год, а в новогодний вечер — как нам упорно внушали — все дозволено и никто ни от кого не требует строгого соблюдения правил хорошего тона.
Больше всех толковал нам об этом маркиз де Сен-Дени, жизнерадостная личность, неунывающий толстяк; правда, насчет его титула одни говорили, что это чистая выдумка, а другие — что за душой у него ни гроша и маркиз он только по званию, да и оно не французского, а португальского происхождения, никакой он не Сен-Дени, а Сан-Диниш. Но какова бы ни была его генеалогия, он выполнял роль нашего наставника. Хоть мы над ним и посмеивались, однако советам его следовали, учились у него. Как великий знаток и завсегдатай злачных мест, он из всех заведений рекомендовал нам выбрать для встречи Нового года «Францисканский погребок»: там просторно, никто не ожидает, что ты закажешь шампанское, там хранят верность излюбленному напитку немцев — пиву, знаменитому Bockbier [85] , рекламой которого служит огромный козел [86] из папье-маше, возвышающийся на бочке посреди зала. Входная плата соответствовала нашим скудным капиталам — что возьмешь с живущего на стипендию бедного студента, — а демократический дух как нельзя лучше развяжет нам руки, замаскирует нашу sans facon [87] . К тому же с нами будет маркиз, всегда готовый, несмотря на свои годы, повеселиться в кругу молодежи.
85
Двойное мартовское пиво (нем.).
86
Bock (нем.) — козел.
87
Бесцеремонность (франц.).
По совету маркиза мы решили собраться к восьми часам вечера в заведении, где обычно проводили субботние вечера, — в кафе-кондитерской «Бавария». Случилось так, что первыми на место встречи пришли — почти одновременно — маркиз и я. Тотчас стали подходить и остальные, главным образом новички, первокурсники, а те, кто жил здесь давно и уже пообвык, проводили новогодний вечер и встречали Новый год в какой-нибудь небольшой компании среди избранных друзей. И вот, подождав немного, пока соберутся все пожелавшие объединить свои одинокие души в пивной, которую выбрал для нас маркиз, мы вышли толпой из кафе-кондитерской и быстро зашагали к месту назначения — было довольно холодно, — вошли в пивную так же, толпой, громко разговаривая по-испански, пока старик швейцар считал наши входные билеты. В просторном зале было многолюдно. По случаю праздника гирлянды зеленых веток и разноцветных лампочек дополняли обычное убранство — картины, изображавшие традиционные сцены пиршества монашеской братии, и шутейные плакаты на местном диалекте или на исковерканной латыни, написанные готическими буквами. У ног грозного вздыбленного козла, рекламы Bockbier, соорудили подмостки для состоявшего главным образом из аккордеонов и скрипок оркестра, которому предстояло оживлять веселье. К потолку поднимался дым от трубок и сигарет, меж столиков деловито сновали официантки. Сгрудившись, мы помедлили у двери и в молчаливом ожидании оглядели зал. Столики, в обычные дни, видимо, стоявшие далеко друг от друга, теперь были сдвинуты тесней, с тем чтобы освободить место для танцев вокруг оркестра, и там уже толклись танцующие пары; сидевшие за столиками жестикулировали и пили; а мы стояли у двери, не осмеливаясь войти в бурлящую возбужденную толпу.
И вдруг — вот так штука! — мы видим, как один из нас выступает вперед. Кто? Да кто же это может быть, как не Лусио Гонсалес, зеленовато-желтый курчавый канарец, которого мы в шутку прозвали Курящим Павианом? Он приехал в эти холодные края изучать тропическую фитопатологию в знаменитом на весь мир институте. Лусио был парень что надо и не сердился на нас, а смеялся, когда мы говорили ему, что нас-то он не проведет и мы никому не скажем, но пусть честно признается, что он — обезьяна, сбежавшая от доктора Кёлера, который проводит опыты над животными в Тенерифе. И вот он, как взъяренный павиан, отошел прочь и теперь прыгал вокруг полногрудой нимфы, только что проплывшей мимо нас. Ему много не понадобилось: стоило почувствовать на себе полный любопытства взгляд — и он ринулся на приступ. Наш толстяк маркиз провожал его взглядом, пока он не затерялся в густой толпе танцующих, и, смеясь, одобрил его порыв. «Вот это по мне! Молодец! Ребята, берите с него пример».