Избранное
Шрифт:
Воин Великой Отечественной, он был воином и в исполнении своего писательского долга.
Можно утешаться одним: несмотря на ранний уход, он очень много сделал в литературе и в жизни доброго и непреходящего. Творческое наследие Владимира Тендрякова, его писательское поведение — это школа воспитания высокой человеческой души, школа высокой гражданственности, школа мужества и чести. И в борьбе за гуманную сущность завтрашнего дня через эту школу будут проходить миллионы и миллионы благодарных сограждан, благодарных читателей родной земли.
Все это так. И все же, все же…
Вижу Владимира у вагона поезда до Феодосии, он провожает в
— Сам-то чего не едешь? — спрашиваю.
— Юг не по мне. Вот провожу. И — за работу! Под Москвой работается лучше!..
И вот все. Отработал. Отлюбил. Отпылал.
Обо всем этом я говорил на кладбище, открывая траурное прощание. Вернее, не говорил, а почти кричал. Трудно было говорить. Душили слезы…
1986
«ОН НЕ СТОЛЬКО ЗНАМЕНИТ…»
(о Н. Глазкове)
Имя его впервые я услышал в самом конце сороковых годов, когда был первокурсником Литературного института им. А. М. Горького в Москве. Рассказывали о чудачествах его. Как-то в университетском студенческом общежитии на Стромынке был вечер одного стихотворения. Перед студентами университета выступали студенты нашего института. Все шло как должно идти. Подошла очередь выступать Николаю Глазкову. Он вышел на сцену и сказал:
— Я прочитаю вам самое короткое стихотворение.
И прочитал:
Мы — Умы! А вы — Увы!..Сначала в зале был шок. Мертвое молчание. Потом, когда поэт удалился со сцены, разразились шумные аплодисменты.
Из уст в уста передавалось четверостишие, написанное в веселой компании, когда стихотворцы решили якобы залезть под стол и написать по строфе — кто напишет лучше. Победителем этого весьма необычного конкурса оказался Глазков.
Я на мир взираю из-под столика — Век двадцатый! Век необычайный! Чем столетье интересней для историка — Тем для современника печальней!..В «Литературной газете» в те же годы в двух-трех статьях упоминалось имя Глазкова с сожалением, что талантливый, подававший надежды поэт разменивается на незначительные темы, губя свой талант. Однажды в чьих-то руках я увидел маленькую тетрадочку с орнаментом на обложке. Орнамент был сделан пишущей машинкой. Тетрадка напоминала детские украшения. Это были отпечатанные самим Николаем Глазковым его стихи, многие из которых позже выйдут в печати.
Стихи в той тетради, казалось, тоже были написаны ребенком. Вот кое-что из запомнившегося.
Сорок первого газету прочти Или сорок второго. Жить стало хуже всем почти Жителям шара земного. Порядок вещей неприемлем такой. Земля не для этого вертится. Пускай начинается за упокой, ЗаЭто тогда, в сорок девятом, воспринималось как сбывшееся уже детское пророчество с его чистой детской верой. В тетрадках были по-глазковски оригинальные вещи, а то — четверостишия, двустишия в духе глазковского кумира Велимира Хлебникова. И странно — они тут же запоминались и помнятся до сих пор.
Я могу писать как надо: Здорово. Я стихи могу слагать Про любовь и про вино. Если вздумаю солгать, Не удастся все равно. На поэтовом престоле я Пребываю весь свой век. Пусть подумает история, Что я был за человек…Многие стихи его — как бы ответ в споре, ответ тем, кто когда-либо упрекал его в чем-то, говорил о нем: «не от мира сего».
Был не от мира Велимир. Но он открыл мне двери в мир.Иногда он озорно играл словами и свободно.
Ночь Евья, Ночь Адамья. Кочевья Не отдам я. Табун Пасем. Табу На всем!Он ценил людей, которые его принимали таким, каков он был.
Да здравствуют мои читатели, Они умны и справедливы: На словоблудье не растратили Души прекрасные порывы…Его стихов в печати появлялось очень мало. Фамилия Глазкова чаще всего стояла под переводами со множества языков.
После института я оказался в Тамбове, работал в областной газете. Как-то по редакции пронесся слух: в отделе культуры — московский поэт Глазков.
Гости столицы всегда в почете в провинции. Интерес к ним велик. И на сей раз в отделе культуры собрались стихотворцы, работавшие в газете, и сотрудники.
Я увидел человека необычного. Чтоб он запомнился на всю жизнь, его надо было один раз увидеть и услышать. Сидел в кресле крупный, как бы раскрылившийся, человек. Взгляд пристальный, немного исподлобья. Протянул растопыренную пятерню, потом крепко пожал руку, по-ребячески улыбаясь: какова, мол, сила, а!..
Снова сел в кресло и снова перед нами — загадочный человек. Не то скоморох явился вдруг из русской истории. Не то юродивый из «Бориса Годунова». Не то Иванушка из русской сказки. В нем было все это одновременно. И говорил он медленно, глядя тебе прямо в глаза, ожидая, жаждая, чтоб ты сразу же откликнулся на то, что говорит, и выказывая радость, если видит, что ты понял его. Говорил с лукавинкой, порой грубовато, но умно, или с издевкой, с иронией. И всякий рассказец, устную новеллу сводил на детскую наивную похвалу себе. У него это получалось настолько искренне и по-детски, что ты принимал это не противясь, что часто бывает, когда иной собеседник хвастает перед тобой.