Избранное
Шрифт:
Ермилов, видимо, сетует, что он и Фадеев последние пять лет «так исключительно редко стали встречаться, советоваться, обмениваться решительно всем на свете, как это мы делали раньше по глубокой и непосредственно внутренней необходимости…» Ермилов ищет причину этого.
А. А. Фадеев отвечает:
«…Твоя жизнь чем-то о ч е н ь п о х о ж а (подчеркнуто Фадеевым. — М. Ш.) с моей. И я знал, что при такой жизни мы при частом общении не только не поможем друг другу, а будем тянуть друг друга «вниз». Ведь мы с тобой не только литературные единомышленники, но и старинные друзья, привыкшие к предельной откровенности, искренности не по Румянцеву, — к тому же еще и люди активные, невыдержанные, изобретательно-словоохотливые.
Вот что нас «разобщило» и ничто другое…
Невозможно было бы, чтобы мы не поделились друг с другом этими сторонами нашей жизни. И, вероятно, мы еще вернемся к этому. Но, конечно, на определенном «этапе» нам уже не стоит говорить об этом. Лучше д е й с т в е н н о (подчеркнуто Фадеевым. — М. Ш.) помогать друг другу, и в то же время не ослаблять друг друга душевно. Когда я говорю о сокращении душевных сил, то я имею в виду именно запас этих сил, а не качество души, не очерствение. Так давно зная тебя и очень ясно сознавая то, что происходит в моем душевном мире, я думаю, что мы стали даже отзывчивее, внимательнее к людям и их нуждам, чем в молодости с ее счастливым эгоизмом, хотя и тогда мы не были черствы…»
Оказывается Ермилов был так близок Фадееву. Но, думаю, вряд ли он понимал — что уже тогда происходило в душе Александра Александровича.
Слова Шолохова о Фадееве на XX съезде КПСС:
«…На что мы пошли после смерти Горького? Мы пошли на создание коллективного руководства в Союзе писателей во главе с тов. Фадеевым, но ничего путевого из этого не вышло… Фадеев оказался достаточно властолюбивым генсеком и не захотел считаться в работе с принципом коллегиальности. Остальным секретарям работать с ним стало невозможно. Пятнадцать лет тянулась эта волынка. Общими и дружными усилиями мы похитили у Фадеева пятнадцать лучших творческих лет его жизни, а в результате не имеем ни генсека, ни писателя… Долгие годы Фадеев участвовал в творческих дискуссиях, выступал с докладами, распределял квартиры между писателями и ничего не писал… никто из крупных прозаиков не ходил к Фадееву учиться писать романы… Фадеев не мог быть и не был для нас непререкаемым авторитетом в вопросах художественного мастерства…»
Это прочтение его, фадеевских, мыслей. Это страшно. Фадеев и упивался своим положением и мучился им. В часы мучений он и обращался к Сталину с просьбой освободить его от поста генерального секретаря Союза писателей. Но он, скорей всего, думал, что э т о его сокровенное. А оказывается, э т о знают… Капля, переполнявшая чашу…
Прочитал «Письма о юности». Письма Асе Колесниковой. Исповедь перед концом. Исповедь по ночам…
Боже мой. Фадеев был одинок… Фадеев был несчастлив — этот умненький мальчик с большими ушами…
Это почему-то трудно представить, как трудно представить и одиночество Маяковского. Многие ли знали о его боли?..
Был на открытии памятника А. А. Фадееву в Москве.
Осмотрел всю композицию. И то мне виделся Фадеев, приехавший, уже будучи знаменитым, в родной край; поднявшись на сопку, он вглядывается куда-то в даль и, должно быть, ищет глазами Сашу Булыгу и, может, даже видит его. А то я видел Левинсона в облике Александра Александровича и вспоминал последние строчки «Разгрома» — надо было жить и исполнять свои обязанности.
1949—1975
О ШОЛОХОВЕ
Из записной книжки
Канун
Мой старший товарищ взял для меня в школьной библиотеке (мне таких книг еще не давали) первые два тома «Тихого Дона», изданные в серии «Дешевая библиотека». Книги были зачитаны и испещрены карандашными пометками.
К тому времени я уже много прочитал. Но так — запоем! — не читал ни одной. Первый раз я читал «Тихий Дон» с большими пропусками — лишь те главы, в которых действовали Григорий и Аксинья. Потом снова — уже все подряд. Уходил на огород в подсолнухи — высокие, с огромными шляпами — и просиживал с книжкой с утра до вечера. Казалось, что здесь же, где-то рядом, в подсолнухах, затаились Гришка и Аксинья. Я ловил ухом их сторожкий шепот… Тогда мне было двенадцать лет.
Изо всех людей, близких мне или просто знакомых, я не знаю ни одного, который бы не читал книг Шолохова.
Помню, заканчивал я педучилище и проходил практику в одной россошанской начальной школе. Как-то между уроками разговорился со старой учительницей. Она оказалась уроженкой Вешенской, родители ее жили рядом с Шолоховыми.
С какой любовью говорила она о Михаиле Александровиче, о его матери!..
— Теперь вот живу все-таки далеко от Дона. И я не расстаюсь с его книгами. Они — мое детство, моя юность, моя радость и боль. Каждая страничка пахнет родными донскими запахами. И я бы так и побежала на родную сторону, на Дон — по чебрецу, по полынку, по вытоптанным коровами стежечкам!..
Для моего отца Шолохов — самый близкий из всех живущих ныне писателей. Когда мы с отцом беседуем о нем, отец часто говорит:
— Мэнэ удивля, сынок, одно. Якого писателя прочитаешь — и тут же забув. А Шолохов вэсь помнытся. Вэсь до якой-нибудь сережки в ухе Гришкиного батька Пантелея. От як!..
Помолчит и добавит:
— Шо ж, сыну?.. Цэ ж одна правда, да и всэ.
Однажды я подшутил над отцом.
— Конечно, — говорю, — взять хотя бы деда Щукаря. Может, Шолохову кто рассказал про случай с вами…
В жизни отца был эпизод, который напоминал одну из историй со Щукарем.
Как-то, еще до коллективизации, цыгане подпоили отца на базаре и всучили ему слепую кобылу. А у него увели доброго жеребца.
Отец не любит вспоминать про это. И на этот раз он досадливо махнул рукой и сказал:
— Главнэ дило не в Щукаре!.. Шо ж ты, не понимаешь, чи шо?.. Главнэ дило в Гришке! В Мелехове Гришке!.. От шо! Поняв? А ты — Щукарь, Щукарь!..
Как-то отец перечитывал «Тихий Дон», заканчивал последнюю книгу. Сидел один в горнице. А я наблюдал за ним из кухни.
У отца образование — четыре класса церковно-приходской школы. Он читает шепотом. Читает медленно. Но запоминает прочитанное на всю жизнь. И страшно все переживает.
И в этот раз он вдруг захлопнул книжку, швырнул на стол очки и громко сказал, неизвестно к кому обращаясь:
— Ну, чого!.. Чого ж ему не повирылы?! Вин уже ж так умотався… так умотався, Гришка той…
Увидел меня, смутился своей горячности и, уже как бы оправдывая горячность, продолжал:
— Ну, ты подумай, сынок… Хто ж Гришку знав лучше, чем Кошевый?.. Хто?.. И хто ж ему мог повирыть, як не Кошевый? Вин же, Мишка Кошевый, за революцию стояв. Значит, перво-наперво вин и должен був вирыть чоловику!.. А вин не повирыв!.. Не повирыв и товкнув Гришку в банду… А шо б же ему повирыть! А? Гришка ж вэсь истлив душою, вин уже тильки й думав шо за землю, за плуг да за дитэй своих…
— Теперь-то рассуждать — оно полегче… — сказал я.
Отец не стал слушать моего ответа. Махнул рукой, вышел во двор и с полчаса молча курил на бревнах…
Жизнь в книгах Шолохова — это во многом жизнь отца. И отцовские раздумья над шолоховскими книгами — мучительные раздумья над собственной жизнью.
Постигая книги Шолохова, я постигал жизнь отца.
Вот судьба истинно художественных произведений.
Чем больше проходит времени, тем выше в нашем сознании поднимается «Тихий Дон».