Избранное
Шрифт:
— Ио! — крикнул из толпы восхищенный Карашир и сразу умолк: Бахтиор, требуя тишины, взмахнул левой рукой и быстро, решительно заговорил…
Шо-Пир улыбнулся и, взяв из руки Бахтиора древко флага, вставил его в расщелину камня.
4
Сорок три женщины — почти половина жительниц Сиатанга — проводили лето на Верхнем Пастбище. Жили они в складнях из остроугольных камней, затыкали сухой травой щели, спали, прижимаясь к теплым бокам овец, вместе с овцами дрожали по ночам от леденящего ветра, вместе просыпались еще до рассвета. С рассветом выгоняли овец и коров на пастбище — узкая высокогорная долина наполнялась блеяньем и мычаньем стада, лениво разбредающегося по склонам, заросшим альпийскими травами. Даже в середине
Начинался обычный день. На зубах животных похрустывала трава, женщины заводили тихие песни, рассказывали одна другой сны, вспоминали своих детей и мужей, забыв о вечно повторяющихся страхах ночи. И вот уже где-нибудь под скалой занимался огонек костра, в воздухе пахло кизяковым дымком, дымок, курчавясь, стлался по долине, на углях сипели чугунные и глиняные кувшины, кипела вода, подбеленная молоком… Женщины собирались вокруг костров, ломали твердые шарики кислого козьего сыра, насыщались и снова расходились по долине следить, чтобы какая-нибудь овца не застряла в расщелине между камней, не утонула в ямах, заполненных стеклянно-чистой водой журчащего посреди длины ручья, не забежала бы слишком высоко на обрывистый склон…
Вечерами женщины возвращались в задымленные каменные берлоги, доили коз, овец и коров, бережно несли широкие долбленые чаши, мешали деревянными ложками молоко, сбивали сметану и масло, наполняли простоквашей кислые бурдюки, висевшие по стенам на больших деревянных гвоздях; а затем вечеровали у костров, беседуя о мужчинах, которым вход сюда запрещен, о любимых животных, о туманах, которые с темнотой вновь подбирались к долине, о солнце, которое с каждым днем ходит все ниже над ледяными зубцами гор, о дэвах — добрых и злых, маленьких и больших, смешных и страшных…
Новая ночь заставала женщин лежащими среди сбившихся в кучу овец, женщины засыпали не сразу, перед сном им бывало страшно, они думали о таинственных духах, летающих между высокими звездами, иногда затмевая их. Они боялись снежных барсов, иной раз подкрадывающихся к оградам летовок, мяукающих, как огромные хищные кошки… Заснув, наконец, женщины ворочались до утра, вцепляясь ногтями в теплую овечью шерсть, то одна, то другая охала и стонала, бессильно борясь со страшными снами…
Над ними завывал ветер, потрескивали висячие ледники, бродила бездомная холодная луна, стремясь пробиться сквозь темные облака, напитывая их зеленоватым светом.
Сюда, в эту спрятанную среди горных вершин долину, три дня назад пришла из Сиатанга Гюльриз. Прежде всего она обошла все стадо, разыскала свою корову и двух овец, пощупала овечьи бока, потрогала вымя коровы, прошептала: «Благодаренье покровителю, не болеют!» — и только тогда направилась к летовке, чтобы отдохнуть после трудного подъема и — еще до темноты поспать. Вечером, когда все сорок три женщины собрались в летовке, Гюльриз рассказала о том, что делается внизу, кто и сколько собрал зерна, кто болен и кто здоров, о взрыве башни, о новом канале и новых участках, обо всем, что интересовало каждую проводившую здесь лето женщину. Не все относились к Гюльриз одинаково, не все разговаривали с нею как с равной. Здесь были две или три жены обедневших сеидов, здесь была родственница ушедшего в Яхбар халифа, здесь была племянница судьи Науруз-бека. Остальные были женами и дочерьми факиров, но некоторые из них не любили Гюльриз за то, что ее сын Бахтиор не признавал Установленного… Но все-таки все эти женщины жили здесь одинаковой
В первый вечер Гюльриз ничего не сказала о появлении в Сиатанге Ниссо. Но на следующее утро, удалившись на пастбище с женами тех ущельцев, которые в жизни своей и в делах своих шли за сыном ее, Бахтиором, Гюльриз поведала спутницам и эту последнюю новость. И сказала, что до сих пор всегда тосковала без дочери, а вот теперь есть дочь у нее, живет в ее доме… И описала так подробно прошлую жизнь, горести, печали и беды Ниссо, что всем стало жалко ее, — старуха Гюльриз хорошо знала, как и чем можно вызвать жалость у женщин Сиатанга!
И в тот же день весть о Ниссо обошла всю летовку, и каждая из сорока трех женщин слушала о Ниссо по-своему.
Гюльриз своих затаенных надежд не выдала: зачем женщинам знать, что Ниссо, может быть, станет женой Бахтиора? Гюльриз понимала, что такое зависть и недоброжелательство, и разве не самым лучшим мужчиною в Сиатанге был ее Бахтиор? Но кто может позавидовать или пожелать зла старухе, захотевшей иметь взрослую дочь — помощницу в хозяйстве, усладу для стареющих глаз? А потом стала напоминать своим собеседницам жизнь каждой из них — о, старая Гюльриз знала их жизнь, как свою, — половина этих женщин родилась, когда Гюльриз уже была замужем! И, заводя задушевные беседы то с одной, то с другой, говорила:
— Ты, Зуайда, родившаяся в год Скорпиона… Когда ты прожила один только круг и снова вошла в год Скорпиона — стоила полмешка риса, одного барана и маленького козленка. Я помню, как купивший тебя твой муж Нигмат схватил тебя за волосы, когда ты плюнула ему в глаза, и тащил тебя по камням через все селение домой, как после этого ты две зимы и два лета плакала! А потом Нигмат чинил старый канал над крепостью и упал вместе с камнями вниз, и голова его раскололась на две половины, — ты помнишь? В тот день ты совсем не плакала, ты улыбалась после похорон, когда твой брат Худодод взял тебя в дом и сказал, что уже не продаст тебя замуж. Я знаю, мечтала ты иметь хорошего мужа и здоровых детей, а живешь одна, — пройдет твоя жизнь, как проходит молодость… Пусть добра тебе хочет Худодод, но есть ли в твоем сердце радость? Скажи, где мечтанья твои?
Широкоглазая, с веснушчатым темным лицом, со спутанными, пахнущими кислым молоком волосами, Зуайда отвечала:
— Зачем вспоминаешь? Разве не все живем одинаково?
— Что делать старухе, как не вспоминать старое?! — произносила Гюльриз и, умолкнув, охая и вздыхая, упираясь морщинистыми руками в колени, вставала с зеленой травы, шла поперек долины и подсаживалась к другой женщине.
— Саух-Богор! По годам ты действительно «Травка Весны», но смотрю я на твое лицо — от глаз твоих к вискам уже разбежались морщинки… Не закрывай рукою лицо, чт тебе меня, старой, стыдиться? Брат Исофа, твой муж Иор-Мастон, хорошим был человеком, ты любила его, и он тоже тебя любил, зачем только ушел он за пределы Высоких Гор? Ты не веришь, что он жив? Я думаю, может быть, он жив, только он никогда не вернется! Если бы он не ушел, разве взял бы тебя в жены Исоф как наследство от брата? Знаю я, стонешь днем ты от рук Исофа и во сне, по ночам, стонешь, будто тебя душат дэвы. И что хорошего получилось от того, что дом любимого тобой Иор-Мастона стал проклятым домом? Разве хорошо, что живешь ты с Исофом? Разве радость тебе твои дети?
— Для чего вспоминаешь плохое, Гюльриз? — чуть слышно отвечала Саух-Богор и, срывая травинку за травинкой, покусывала их мелкими, белыми, как у сурка, зубами. — Боюсь я Исофа, но нехорошо тебе говорить об этом!
— Нехорошо? Ты права! — сурово произнесла Гюльриз. — Пусть я о радостях твоих поговорю, назови мне какую-нибудь радость, о ней пойдет разговор!
Саух-Богор долго думала, напрасно стараясь отыскать в своей памяти хоть маленькую радость.
— Неужели у тебя никакой радости для хорошей беседы нет? — подождав достаточно и всматриваясь в лицо собеседницы острыми немигающими глазами, с жестокостью спрашивала Гюльриз.