Избранное
Шрифт:
В одно утро, узнав, что отец мой прогуливается в саду, я укрепился в сердце, нашел его и, несмотря на грозный взор, стал на колени и довольно твердым голосом сказал:
«Ваше превосходительство! (Я никогда не смел назвать его именем отца.) дозвольте мне открыть пред вами сердце мое». — «Завтра! — отвечал он голосом пасмурным, — завтра я выслушаю тебя». — Он удалился, не удостоя меня дальнейшего объяснения. Боже! Что тогда чувствовал я в душе своей? Если законы природы неизменны, то почему одно лицо обязано любовью к другому, которое платит за то ненавистью? Тронутый таким хладнокровием отца, оставившего меня на коленах, не выслушав о причине такого унижения, я поклялся в душе моей — лучше погибнуть, чем оставить Юлию и жениться на невесте, какая мне предназначена будет упрямством гордого властелина.
На другой день, рано поутру,
С удовольствием принял я сей подарок (да и кого не прельстил бы он в мои лета?), поспешно оделся и полетел к отцу с благодарностью. «Граф! — сказал он с возможною важностью, — теперешним счастием своим обязан ты другу моему, Д*, а вскоре, надеюсь, ты будешь благодарить его за больший знак милости. Мы сегодня у него в доме обедаем».
У маршала Д* я никогда не был и даже мало знал его лично, а потому во время езды терпеливо слушал отцовские наставления, как должен я вести себя в присутствии его светлости. Прибыв в палаты сего вельможи, я нашел огромное, блистательное общество, был представлен хозяину и его семейству, и не прошло часа, как я возненавидел маршала за непомерную спесь и самохвальство его, ощутил презрение к жене его, истинной кокетке, и еще большее отвращение к тридцатилетней дочери их, столь же надменной, как отец, и такой же кокетке, как мать. За нею увивалось множество щеголей разного рода, и она смотрела на искательство их как королева, удостоившая кого-нибудь из подданных милостивого взгляда. По окончании великолепного обеда гостей ввели в огромную залу, где увидел я воздвигнутый жертвенник и подле него епископа в приличном облачении. Не понимаю, как это случилось, только я, ведомый отцом за руку, очутился у алтаря, и в ту же минуту явилась подле меня Аделаида, дочь маршала. Я остолбенел, оцепенел, окаменел и тогда только несколько опомнился, когда сперва епископ, а после отец мой, а там маршал и многие из гостей начали поздравлять меня с благополучным совершением вожделенного брака. Аделаида с великою важностью подала мне руку для поцелуя; но я чувствовал, что губы мои дрожали и были как ледяные. Зачем описывать окончание сего горестного дня? Увидясь один на один с отцом, я сказал: «Вы сделали меня на всю жизнь несчастным, но не думаю, чтоб от того сами были счастливее». Свирепый взор его был ответом.
Среди беспрестанных горестей, тоски, мучения прошло более полугода, и Аделаида уведомила меня о своей беременности. Я не знаю, как назвать тогдашнее чувствование, какое ощутил я при сем известии. Это была смесь удовольствия, беспокойства, неприятности и досады. Однако с самого того времени я стал ласковее смотреть на жену свою, но вместе с тем приметил, что и она не менее ласково смотрит на статного, пригожего камергера Флизака, и надо отдать справедливость, что его геркулесова наружность была весьма обольстительна для всякой Омфалы. Открытие сие крайне меня осердило. Как, думал я, будучи страстно влюблен в Юлию, я не дозволял себе даже и подумать о неверности, а ненавистная Аделаида — нет! Как скоро удостоверюсь в измене, то — погибель преступникам неизбежная.
По кончине отца решился я оставить опротивевший Париж и отправился к полку, на границу Франции. Тем самым думал я избавиться присутствия опасного придворного, не навлекая на себя нарекания, неразлучного с названием ревнивца.
Первые месяцы пребывания моего в полку прошли довольно спокойно, или — по крайней мере — сносно. Аделаида родила сына, которого нарек я Леонардом. Хотя я, по смерти отца, сделался маркизом Газаром и обладал весьма большим имуществом, однако,
Это звание тем более пугает знатных женщин, что они в это время должны отказаться почти от всякого развлечения. Приятно ли в самом деле маркизе Газар, дочери маршала Франции, принять кого-либо из гостей, а тем менее побывать в каком-нибудь блестящем обществе с запачканным ребенком и дозволять ему пред всеми играть полусокрытыми ее прелестями. Она часто задумывалась, просиживала долгое время, не произнеся ни слова, или уединялась в свою комнату, по нескольку часов проводила там, запершись с своею верною Перретою, которая некогда нянчила ее на руках своих и была доселе в неизменной доверенности. Такие поступки жены моей я причитывал скуке и казал вид, что ничего особенного не примечаю.
Наконец, по прошествии года после рождения моего сына, по совету медиков, младенец отнят от груди, и жена моя в первой раз приятно улыбнулась. Она с приметным удовольствием передала его с рук своих в руки нянек и мамок и с величавым видом ушла на свою половину. Такой поступок матери мне крайне не понравился, но мало ли что не нравилось мне со времени роковой женитьбы! Я нимало не думал возбранять Аделаиде в принятии гостей и в разъездах куда хочет; а она с своей стороны не считала за нужное просить от меня дозволения посмотреть на свет после годичного своего заключения.
Недель около двух после этого, в одно прекрасное майское утро, вошел ко мне честный Клодий с видом крайне пасмурным. Хотя со времени моей женитьбы я никогда не видывал его прямо веселым, но также он не бывал и печален. Посему с удивлением я спросил: «Что это значит, Клодий, что ты в весеннее утро, под полуденным небом Франции, смотришь, как в зимнюю пору камчадал, одержимый цинготною болезнию». — «Ваше превосходительство, — отвечал он со вздохом, — дай бог, чтоб мой вид обманул вас и чтоб мое подозрение было не вернее, как грезы страждущего горячкою». — «Однако говори скорее, — сказал я решительно, — какое подозрение? в чем? на кого?» — «Мне больно, — отвечал Клодий, — сердце мое трепещет от ужаса, если я в доброе, невинное сердце ваше волью полную чашу горести; но что ж мне делать? Когда я, будучи лет пятнадцати, а вам было с небольшим десять, важивал вас в садах Газарского замка, с того времени поклялся неизменно к вам верностью, хотя бы кто потребовал от меня измены с опасением потерять жизнь. Слушайте:
Вчера, под вечер, зная, что за мною никакого не будет дела, пошел я в сад и, залегши в жасминных кустах у большой беседки, предался размышлению и неприметно задремал. Не знаю, долго ли я пробыл в сем положении, только громкий смех разбудил меня, и я начал прислушиваться.
Вскоре различаю знакомой мужской голос, не могши припомнить, чей именно: «Ин прощай, верная Перрета! Вот тебе письмо и двадцать червонных. При первом удобном случае доставь письмо по принадлежности, а деньги возьми себе на башмаки. Будь уверена, моя дорогая, что услуга твоя забыта не будет, как и все прежние никогда не забывались». — «Простите, г-н Флизак, — отвечала Перрета, — и будьте уверены, что как прежде, так теперь и впредь я готова усердно служить благородным и благодарным людям. Надеюсь, что если не сегодня, то наверное завтра вы на опыте узнаете, можно ли всегда полагаться на обещания Перреты».
Они расстались, я немного приподнялся и видел, что г-н Флизак, приближаясь к калитке у ограды сада, отпер ее (вероятно, поддельным ключом) и скрылся. Перрета хотя проворно пробиралась в дом, но была мною настигнута на самом крыльце. Слыша топот бегущего человека, она оглянулась и, увидев меня, несколько изменилась в лице и спросила: «Ты где был, Клодий? и куда так спешишь?» — «Прогуливался, — отвечал я простодушно, — в саду, вот там (указав в противную сторону той, где были камергер и Перрета); но, увидя издали, что ты бежишь в господский дом, почел, что маркиз меня, а маркиза тебя спрашивают, бросился со всех ног, чтоб опередить тебя и доказать, что я первому не менее предан, как ты последней». — Едва мы прошли коридором к парадному входу, как увидели, что карета маркизы быстро выезжала за ворота. Перрета показала недовольный вид и пошла на свою половину, а я от всего сердца радовался, что по крайней мере на сей день мой добрый господин избавлен будет от предательства.