Избранное
Шрифт:
— А как же?
— Он Миня, а не Раде.
— Он Раде,а не Миня, —говорит Ибро. — Так его зовут: Раде!
— Я-то лучше знаю. Шесть лет в гимназии с ним на одной парте просидел, а потом вместе в Белграде учились.
— Раде гимназии и не нюхал и Белграда не видел до того, как его связанного по нему провели.
— Как это?
— Ты ищешь образованного, а этот был простым рабочим. Погляди-ка на его документ. — И сунул мне своей длинной рукой грязный узелок.
На обложке фотография молодого человека с костистым лицом, густыми бровями и большим кадыком. Мне кажется, будто я его встречал и мы мимоходом посмотрели друг на друга, чтоб запомнить. На другой стороне написан адрес — неразборчивое название села под Ужицей. Мой взгляд останавливается на дате рождения — 1920! Миня старше на три года, может, и смерть его старше на три года. Раде моложе, а успел его заменить и помочь мне. Он и не знал, что мне помогает, шел своим путем — сначала как хотел, потом как было нужно. Убежал из Германии, рассказывает Ибро, товарищей по дороге переловили, и он один добрался до Савы, переплыл на ту сторону и решил, что добрался до Сербии и свободы, что теперь может поспать на траве, — а проснулся со связанными
Жухлая трава пахнет гарью. Вдали слышится рокот грузовиков. Возвращаемся к селу. Нам навстречу бежит Фемистокл и сообщает, что откуда-то появились немцы. Их немного.
— Надо их уничтожить, это они устроили бойню и спустили с цепи все темные силы.
— Не надо, — говорит Мурджинос, — здесь уничтожать немцев не наша задача.
Украдкой спускаемся с пригорка. На крутизне сухая трава, ноги скользят. Скользят и у Черного. Внизу долина, если спустимся туда, выбраться из нее будет трудно. Справа и слева отыскались более пологие тропинки. Воздух прошивает автоматная очередь. Это по Черному. «Не вывернулся, — думаю я, — каждый раз ускользал, а сегодня вот…» Оборачиваюсь и вижу, как Черный падает, роняет автомат… и не спешит его поднять. Из травы поднимается бесцветное, расплывчатое лицо в шлеме и с ремнем под подбородком, потом немец встает во весь рост и стреляет в меня. Гравий засыпает мои ботинки. Плохо целит — и я стреляю ему в живот, чуть ниже пояса. Эти немцы не из села, те не успели бы подойти, это другие, видимо, берут нас в клещи. Подбегаю к немцу, выхватываю автомат, он выблевывает всего с десяток пуль и умолкает. Некогда мне с ним возиться, бросаю его, автомат попадает в каску, отскакивает и сползает с горы.
Долго я живу, удивительно долго, никак в меня не попадут! Бросаю гранату и готовлю другую.
Земля, смешанная с мглой и порохом, забивает мне нос до самого мозга. Я качусь вниз по камням, задыхаясь и давясь, растравляя рану, с гребня на гребень и никак не могу остановиться — болит еще сильнее. Страшно болит, болит и когда закрываю глаза, болит, когда кричу: «Ну-ка, открывай глаза, так будет легче!» Надо мной небо, плоское, страшное, низкое, круглый раскаленный противень, а не небо, и болит у меня все до самого неба, и, отражаясь оттуда, добавляет еще…
Хмурое, лоснящееся от пота лицо Вуйо Дренковича склоняется надо мной, как раз над коловоротом боли, в котором я тону.
— Ты жив, Нико?
— Не знаю сам. Если жив, то ненадолго.
— Очень болит?
— Порядком! Что с Черным?
— Убили Черного.
— Его счастье.
Ему повезло больше, и я завидую ему. Имею право ему завидовать, дешевле отделался. Надо бы и мне сразу, не позволю, чтобы каждый кусок тела рвался на части. Завопить бы, как тот немец, что визжал, словно боров, когда его скопят, может, легче было бы?.. Нет, только напугаю наших. И стыдно, назло не буду кричать, ни за что, даже овцой не проблею, «он, мама!» не скажу… Сейчас они меня понесут, вот черт! Мучать будут и меня и себя. Долгая жизнь, долгие страдания — дай-ка их сокращу!
— Пить я хочу, Вуйо.
— Нет у меня во фляге ни капли. А у тебя есть?
— Нет, но у Черного во фляге ракия.
— Погляжу!
Пока он ищет флягу, я вытаскиваю пистолет. Не смотрю на него, он надежный, эсэсовский, привык убивать. Чувствую его холодное прикосновение у виска. Боль все увеличивается, что ж, погляжу, до каких пор, а потом соединю их — две боли с двух сторон, — они уничтожат друг друга.
Меня они не могут уничтожить, меня нет.
Рассказы
Проклятая пещера
Все мы, кто застрял в Банянах из-за того, что выпавший снег отрезал нам путь в Боснию, собрались вместе, чтобы решить, что делать дальше. Выше нас — гора Еловица, в той горе есть так называемая Кандичева пещера, здесь, выслеживая лисицу, на нас и наткнулся охотник Еракович. Мы ему пожаловались, что сидим без еды, он нам показал под горой поблизости от пещеры яму, в которую было засыпано около центнера картошки. Противники нас и прежде выставляли «ямолазами», приклеив нам это прозвище, обличавшее нас в том, что мы кормимся за счет чужих трудов, и нам не оставалось ничего другого, кроме как оправдать его на деле. Эта банянская картошка нас спасла. Мы то пекли ее, то варили, а так как у одного из нас оказалась торбочка соли, эта еда нам не успела опротиветь. Две недели или даже больше просидели мы на картошке, пока не опорожнили яму, а тем временем вволю наспорились, обсуждая прошлое и строя планы на будущее, если таковое нам было отпущено. Мы тогда беспрерывно устраивали голосование, прибегая к нему как к спасительному средству: чуть только кто заартачится, не желает поддаваться убеждениям, мы тотчас ставим вопрос на голосование, и побежденный вынужден умолкнуть. Поскольку воевали мы с первых дней войны, были все старыми партийцами, а значит, более или менее равными и по заслугам, и по знаниям, никто не мог взять на себя руководство и указывать, так что «большинство» было для нас единственным авторитетом. Мы его почитали даже в том случае, когда решение большинства не было наимудрейшим, но по крайней мере с его помощью сохранялось согласие, а оно иной раз дороже мудрости.
За это время мы разделились как бы на небольшие боевые подразделения, составив нечто похожее на гайдуцкие четы, — впрочем, было бы неуместно называть эти отряды «четами» после осквернения самого этого понятия четниками и наших бесконечных заверений в том, что мы отрекаемся от гайдутчины, — и постановили собирать для наших подразделений продовольствие, где и как придется, создавая запасы в горах и придерживаясь четырех направлений: на Будоше, Лисце, Злой горе и Войнике, чтобы наши в любой момент, когда их голод прижмет, могли заскочить за подкреплением к тому складу, до которого будет ближе. Местные силы у нас были разделены на группы человек в десять максимально. По соседству с базой «Лескови Нижние» пешивачская группа (Ягогд Контич и Воя Шкулетич, Благо и Вучинич, самые между ними старшие, двое Никчевичей, столь несхожих, будто они существовали не под общей фамилией, и три брата Лешковича) слились с группой из Рудина и Трепача (учитель Видович, Мичо Жмукич по прозвищу «Атаман Щетина» и три Балетича, родные или двоюродные братья, и сестра их Милена) и с горсткой людей из Кочана (Велько, юрист, Марутович и семнадцатилетний скоевец Николица или Томица — не припомню сейчас, как мы его ласково звали).
— Для чего вам они?
— Заколем, — отвечает Илия, — голодных людей кормить. Держать не станем, не до того.
— Остерегайтесь след оставить — кровь, или там шерсти клок, или отпечатки копыт. Ищейки по пятам за вами ходят, не ровен час погоню нашлют.
— Остерегаемся, да не спасает нас это, только и живем, что от вечера до утра, — возразил Илия и в самую точку угодил.
— Ты смотря не вздумай в какие-нибудь там списки мое имя вносить. Мне благодарность не требуется, и долг я вам прощаю, а списки проще простого к ним в руки попасть могут, тут они меня и возьмут на заметку, как вашего пособника.
— Списков ты можешь не бояться, у нас бумаги нет.
До Лескового дола добрались мы с опозданием, около часа ночи, усталые, сонные и голодные. Взвалили своих овец на хребет, чтобы вниз, к пещере, не вели отпечатки копыт. Перед пещерой опустились на колени, скинули овец и протолкнули перед собой в лаз по той осиновой лестнице, а уж там приняли их наши, которые раньше вернулись, и взялись за дело. Не успели они овец заколоть, как вторая наша группа заявилась, с другой стороны, и пригнала еще шесть овец. Мы разложили второй костер, чтобы светлее было на этой великой бойне и свежевании, которое тут же совершалось. Заплясали по стенам пещеры жуткие тени, хвостатые, в мантиях, шлемах и с саблями, в королевских коронах и в противогазах. Отсветы костров сливались с кровавыми лужами. Взбудоражили мою душу эти призраки: рвется она улететь, да не может, привязанная к телу. Мне уже знакома была эта тревога, я знал — должно случиться что-то страшное, оно скоро настигнет нас; предчувствие это преобразилось в моем сознании в мрачные мысли о тщетности нашей борьбы и надежды, коль скоро человек продолжает быть животным, как и все прочие твари, а то еще и большим; и о том, что не помогут ни книги, ни школы, ни наука, ни партии, пока так продолжается; и о том, что не только справедливость и свобода, но и подлинная, верная любовь немыслима до тех пор, пока такое вот животное по закону существования вынуждено охотиться, резать, пожирать мясо и лакать кровь…