Избранное
Шрифт:
Однако продолжать пришлось, потому что Бланка уже наставила ружье ему в грудь и с криком ринулась на него. Она была неописуемо забавна в тот день. Балинт поднял саблю, вскочил на ноги и собирался отобрать у Бланки ружье, прежде чем она выстрелит в него или в Хунгарию; по роли она должна была уступить. Однако не тут-то было - Бланка не захотела отдавать ружья. Лицо ее вдруг вытянулось, побледнело от злости, Элекеш и госпожа Темеш сдавленными голосами выкрикивали указания - все было напрасно, и Балинт в порыве первого в его жизни взрослого негодования набросился на Бланку. Он был сильнее, ему удалось вырвать ружье из ее рук, и тогда Бланка разревелась пронзительно и злобно. Элекеш уже хотел выпутаться из занавеса, чтоб привести дочь в чувство и призвать к порядку, - пусть немедленно сдается и, умирая, падает к ногам Балинта, который должен стать сапогом ей на грудь и, держа саблю в правой руке, а левую простерев к Ирэн, закончить монолог, из которого виновник торжества сразу поймет, что венгр - первый солдат в мире; однако этого так и не произошло, точнее, произошло
Представление осталось незаконченным. Правда, через мгновение Генриэтта уже пришла в себя у госпожи Хельд на коленях, но спектакль пришлось прекратить; Бланку, как она была - в маскарадном наряде и гриме - госпожа Элекеш безжалостно отшлепала по попке, Балинт и Ирэн так и остались рядом на сцене. Ирэн сняла с головы корону, госпожа Темеш задернула занавес, и, отгороженные от зрителей, от виновницы и пострадавшей, ото всех, они остались вдвоем. Вдруг Балинт вновь ощутил то самое безымянное кошмарное и постыдное чувство, которое испытал минутой раньше, и, покраснев, как мак, бросился прочь со сцены.
Трижды этот спектакль приходил ему на память, каждый раз в особо значительные моменты его жизни, последний раз в 1952 году, когда началось слушание дисциплинарного дела и приступили к допросу. Бланка сидела неподалеку от него в углу комнаты, а он, вместо того чтобы сосредоточиться на вопросах, ломал себе голову, пытаясь вспомнить слова из ее роли, и кадровику ничего не оставалось, как смотреть на него, пока он наконец не заговорил, но произнес совсем не то, что от него ждали, - стихотворную строку: «Я иду на тебя и, тебя одолев, отрублю тебе руки и ноги». В самый первый раз он вспомнил об их спектакле десять лет спустя, в день смерти Генриэтты, когда он вечером вернулся наконец из больницы и плачущая Темеш подвела его к стоявшему у забора стулу, чтоб он мог заглянуть в сад соседей; стоя на стуле, он увидел девушку на покрытой щебнем дорожке, она лежала в ярком лунном свете, повернув голову набок, точь-в-точь, как лежала у ног Ирэн во времена их детства. Спустя некоторое время образ той же самой сцены вновь возник в его душе. При осаде Будапешта он попал в плен, и когда с конвоем пленных отправлялся в путь, то думал об Ирэн, своей невесте, которая не могла даже вообразить, чт о происходит с ним в эту минуту. Однако та Ирэн, о которой он думал, была не собой - худенькой серьезной студенткой университета, - а призрачным видением в белом платье со сверкающим поясом и короной святого короля на голове. Охранник не понял, что у него на уме, когда он внезапно остановился, прикрыл ладонью лицо и стоял так, пока его не подтолкнули. Никто не узнал, что теперь он видит уже и самого себя в красном костюме с игрушечной саблей и кивером, и майора, который уже пал в бою, и супругов Хельд, которых увезли неизвестно куда, и Генриэтту, которую убили, а ему остается лишь ломать голову над тем, куда нилашисты могли деть корону Святого Иштвана.
Год тысяча девятьсот сорок четвертый
Я всегда вставала рано, а в тот день проснулась еще раньше, чем обычно.
Бланка спала, натянув на голову одеяло, и не слышала, как я проскользнула мимо. Подойдя к окну, я окинула взглядом наш сад и залюбовалась красками утра. В том году случайным образом из всех цветов мы насадили почти одни красные, сад пылал, и над этим полыханием лучи раннего солнца отливали не золотым, а зеленоватым светом. Я так давно и так страстно была влюблена в Балинта, что, когда наступил день моей помолвки, меня охватило двойное чувство: рядом с бурной неистовой радостью во мне жило ощущение, будто все, что должно сегодня произойти, в сущности, самая естественная на свете вещь, ведь ни к чему другому не может привести любовь, зародившаяся в пору бессознательного детства; разумеется, потому и раскрылись бутоны, и благоухает сад, и нежно касается моего лица свет, и перестал к утру моросивший со вчерашнего дня дождь, - что сегодня мой день. От окна я перешла к зеркалу, посмотрела на свое лицо, излучавшее то же сияние, что и сад, и небо того раннего утра; я была красива, молода и счастлива.
В день нашей свадьбы, когда мы, уже потрепанные жизнью и постаревшие, сидя в загсе у регистратора, взглянули друг на друга, это мгновение всплыло в моей памяти. Мы курили, и я подумала - как странно, даже по рукам можно обнаружить неумолимый бег времени, какая у меня стала большая и, в сущности, некрасивая рука. Мы пригласили с собой в итальянский ресторан еще двоих свидетелей, один из них был мой директор, а другой - Тимар; когда мы сели за стол, впервые в жизни как муж и жена, Балинт вдруг рассмеялся. Он задыхался от смеха, оба свидетеля смотрели на него удивленно. Тимар налил ему, предложил выпить, причем предложил таким жестом, будто он в курсе его дел, как человек, достаточно испытавший и, по-видимому, не без потерь выбравшийся из жизненного водоворота. Мой директор бросил на меня тревожный взгляд, говоривший, что на свадьбе хохот неуместен. Когда он отвел глаза, меня тоже разобрал смех, и вот мы с Балинтом сидели на противоположных концах стола и, глядя друг на друга, покатывались от хохота. Я не помню уже, какая стояла погода, но, кажется, такая же великолепная, как и в этот день.
Розы в доме уже не было, и это было обидно. Я любила ее и болезненно переживала, что пришлось в ней разочароваться. Роза
Майор только ради нашей помолвки смог на три дня отпроситься с фронта, своего денщика он оставил на улице; от их семьи в приготовлениях участвовала госпожа Темеш, а от Хельдов, у которых хватало своих забот и уже давно не было возможности держать прислугу, пришла Генриэтта. Накануне мы не ложились до поздней ночи, работали, и даже моя мама, любившая поспать, так разволновалась по поводу предстоящего замужества дочери, что, пристроившись на краю дивана, праздно глядела, как мы трудимся, и время от времени громко предлагала какое-нибудь блюдо, по большей части заведомо неосуществимое, однако мы слушали ее с такой же радостью, с какой она об этом говорила. Отец мой в тот вечер исполнял роль отца невесты с самозабвеньем, удовольствием и каким-то умилением, он то заглядывал в комнату к Бланке, которой было приказано сидеть за книгами, то на минутку подсаживался к матери - отдохнуть. Когда мы кончили, он пошел проводить Генриэтту до ворот дома Хельдов, ведь иначе дядюшка Хельд не отпустил бы ее к нам. Ночное и даже вечернее время считалось у Хельдов опасным, и хотя дядю Хельда все еще ограждали медали, полученные в первую мировую войну, он даже днем не выпускал Генриэтту на улицу.
Я стояла у окна и смотрела в сад. Теперь-то я знаю, что это было за время, а тогда не догадывалась, ведь лишь задним числом спохватываешься, как бы хорошо растянуть мгновение, пока это еще можно и легко сделать. А я эти мгновения упускала, не пыталась их задержать, спешила, хотела, чтоб они быстрей проходили: поскорее бы проглотить завтрак, сбегать послушать мессу, а потом пойти домой, сесть за праздничный обед, который все из-за того же дядюшки Хельда и его домочадцев был именно обедом, а не ужином, и пусть вокруг будут все, кого я люблю, потому что сегодня я живу полной жизнью, и лишь один день будет еще полнее - тот, когда я выйду замуж. Поскорее бы все наступило,
И это наступило.
Те, кто окружал меня в тот день, либо навечно, либо на долгое время запечатлелись в моей памяти такими, какими я их увидела, в том порядке, в каком они входили или появлялись. Вот Бланка, она поднимает на меня глаза, зевает, потом, когда до ее сонного сознания доходит, какой нынче день, она раскрывает мне свои объятия, я подбегаю к ней, целую, и ее по-детски круглое личико расплывается в улыбке. Я знала, что не только я, но и Бланка и Генриэтта были когда-то влюблены в Балинта, но не видела в них опасных соперниц, не сердилась на них. Балинт возбуждал такие чувства, сам того не желая: в него нельзя было не влюбиться. И в тех глазах, что смотрели на меня тем ранним утром, не было ни зависти, ни печали; Бланка, будь она сама невестой, не могла быть счастливее. Потом я много раз вызывала в памяти только что проснувшуюся Бланку, так же как и вошедшую к нам Темеш, - я открывала ей калитку, а она стояла с огромным противнем в руках, смеялась, и от нее веяло силой, бодростью и спокойствием. Казалось невероятным, чтоб у той Темеш могло быть хоть одно из теперешних лиц - то заплаканное или испуганное, то вкрадчивое, жадное или вообще лишенное выражения. В ту пору я не знала еще, что некоторые люди умирают много раньше, чем наступает их действительная смерть, я и понятия не имела о том, что вместе с последним подлинным выражением их лиц кончается последний день их подлинной жизни.
А вот моя мать. В тот день, пожалуй, я впервые увидела, какова она, если возьмет себя в руки. Она выглядела опрятной, по-настоящему отмывшейся, - приложила, по-видимому, уйму стараний, чтоб привести в порядок свои волосы и платье. Когда она подошла и остановилась передо мной, - мне улыбалось шаловливое дитя, совсем маленькая девочка, которая знает, как много с ней хлопот, зато посмотрите, какая она сегодня чистенькая и аккуратненькая. За завтраком она очень мило и чинно поела, не позволила себе ни одной глупости, ни одной из своих сногсшибательных выходок, словно приуготовляла себя к торжественному обеду, - не дай бог напугать майора или дать кому-нибудь повод думать, будто дочь Элекеша все-таки не достойна сына Биро.