Избранные проявления мужского эгоизма. Сборник рассказов
Шрифт:
В тот же день я познакомился с тамошним сельским головой по имени Улугбек. Это был добродушный улыбчивый малый, имевший по-детски припухлое лицо, большое семейство и педагогическое образование. Каждое утро он подкатывал к чайхане, поднимался по скрипучей лестнице и возникал на пороге во весь свой могучий рост с неизменной улыбкой радушного хозяина и бумажными пакетами в руках, через верх которых проглядывали розовые тянь-шаньские помидоры. Улугбек, конечно, знал проводника, но советовал не торопиться: «Где-нибудь этот Зуддивай обязательно объявится. А как найдем его, договориться будет проще». Однако как скоро это произойдет – никто не знал. Более того, с первого дня я угодил на крючок восточного гостеприимства, потянулись разговоры
Как-то Улугбек привел мне лошадку по кличке Майна. Она была и снаряжена честь по чести, и всадника несла, что называется, не расплескивая воды, так что езда на Майне представлялась увлекательной и полезной. Кончилось тем, что на другой день после несильных скачек я ощутил сильнейшую боль в паху и сделал для себя важный вывод: тренироваться. Но сесть вторично на Майну или другое четвероногое под седлом так и не решился: уж слишком болезненным оказался первый урок.
***
И все же ожидаемое мною «однажды» случилось. Как-то утром пришел Улугбек и сообщил, что железный конь его взнуздан и готов доставить меня к Зуддиваю, который с чабанами осел на джайлоо – отгонном пастбище в паре десятков километров от Каду. Забравшись в сооружение, бывшее в дни первой молодости «Жигулями», мы двинулись в сторону ручья под названием Сагди-Ункур – благо, какая-никакая дорога, чуть шире козьей тропы, связывала Каду с пристанищем чабанов.
Около часа автомобиль Улугбека тащился вдоль сине-зеленых сопок, отчаянно подвывая на виражах. Колеса добросовестно молотили пыль, и вскоре за нами выстлался белесый шлейф до небес. Плотное скрипучее облако возникло и в салоне. Мы с Улугбеком разом «поседели», но не отчаивались, надеясь на обратную метаморфозу в Сагди-Ункуре. Разговаривать же в клубах пыли было гораздо сложнее. Мы только посмеивались, глядя друг на друга. Улугбек получил струящиеся до подбородка «усы», а я, как носивший тогда усы настоящие, – извилистые «бакенбарды» и бороденку «под дрозда».
Сопки оборвались так же неожиданно, как и появились. Дорога выровнялась, обозначился крутой горбатый подъем в скалах и мы, наконец, очутились на берегу этого самого Сагди-Ункура, не просто ручья, а небольшого озера, поросшего ряской и редким рахитичным камышом.
Скалы подходили к Сагди-Ункуру сплошной непроходимой стеной, образуя практически замкнутый воронкообразный каньон, весь в плешинках каменистых насыпей и можжевеловых куп. Лишь у самой дороги то ли пастухами, то ли природой был сооружен пологий глинистый пятачок, на котором притулилась парочка юрт, несколько навесов и еще какие-то времянки неясного назначения.
Едва мы подкатили к джайлоо, из юрт высыпала детвора, вышли женщины, а с ними – огромного роста бородатый мужик лет шестидесяти в куцем узбекском халате, которого, как я понял, и звали Зуддиваем. Начались долгие приветствия, вежливые осведомления о здоровье, сне, детях и прочем, после чего мы с Улугбеком вволю поплескались в озерце, попили кумыс и передислоцировались в одну из юрт, потому как вечерело, а с прохладой из буйных трав вылетело комарье.
Улугбек завел разговоры о главном, ради чего мы, собственно, и приехали к Сагди-Ункуру. Зуддивай больше отмалчивался, согласно кивая головой и исподволь, протягивая энную по счету пиалу с кумысом, цепко оглядывал меня и опять кивал Улугбеку. По мере того как беседа налаживалась, Зуддивай выдавал уже целые тирады, причем так громко и неожиданно, что я всякий раз вздрагивал; от этой монотонности я быстро устал и, спросив разрешения, сел у откинутого полога юрты, время от времени прислушиваясь к густому рокочущему басу Зуддивая.
Розовая гладь Сагди-Ункура отражала вечернее небо. Вытянутое в дыню солнце валилось на нож хребта. На минуту все озарилось мягким осенним светом и, ополчась тенями, ринулось на восток, где лежало в скалах далекое и недоступное
У дороги я приметил движущееся пятно, в котором разглядел достаточно крупного ишака, груженного молочными флягами. Одиноко, без погонщика, он трусил в мою сторону, понурив морду. Едва достигнув джайлоо, ишак трубно возвестил о своем прибытии и, подогнув ноги, свалился у ближайшей юрты, не дожидаясь, когда с него снимут непосильный груз. Мы отнесли фляги под навес; ишак же тем временем смиренную позу присевшего верблюда сменил на вальяжную, растянувшись на земле в полное свое удовольствие.
– Совсем состарился Акарты, – пояснил Зуддивай, заботливо бросив у морды животного охапку травы, – весь день ходил, бедняга, теперь не разбудишь до утра.
Я брякнул что-то про лошадь, которую хорошо бы было завести вместо престарелого осла.
– Ему нельзя, – лукаво заметил Улугбек, – и добавил полушепотом: – Слишком высоко падать, было такое.
Зуддивай, однако, расслышал и без тени улыбки, совершенно серьезно ответил, что это не он свалился с лошади, а лошадь упала под ним, что прежде жеребцы покрепче были, не ломали под седоками хребтов, как нынче. И уже в сумерках, когда на джайлоо вернулся основной состав чабанов, а в огромном казане доваривалось мясо двух (по крайней мере) баранов, я слушал неторопливые разговоры о том, почему в Сагди-Ункуре не ловится рыба, хотя от гуляющих косяков маринки и усача его поверхность буквально бурлит, где лучше этим летом ставить улья – на чабрецовых или ромашковых лугах и зачем некий Исанали выдавал мясо убитого кабана за говяжье…
Ужинали мы под открытым небом, на кошмах, поверх которых были брошены одеяла и несколько подушек. Света двух керосинок, поставленных на скатерть, вполне хватало, чтобы видеть лица сотрапезников, которые поначалу целиком были заняты принесенной на деревянном блюде бараниной. Огромные, неважно проваренные из-за разреженного воздуха куски мяса на костях надобно было брать руками и, ввиду отсутствия какой бы то ни было сервировки, просто вгрызаться в дымящуюся плоть. Впрочем, я обратил внимание, что ни чабаны, ни Зуддивай, ни даже Улугбек каких-либо неудобств при этом не испытывали, ловко орудуя ножами в опасной близости от собственных носов. Кое-как обработанные кости с солидными остатками мяса передавались затем женщинам и детям, сидящим полукругом за спинами мужчин. Ну, а поскольку в относительной близости к «столу» разрешено было находиться нескольким здоровенным псам, тщательно вычищенные косточки, наконец, доставались и им.
Возобновившиеся под чай беседы показались мне утомительными. Я ушел под навес, где для гостей оборудовали ночлег, и тут же уснул. Зато проснулся раньше всех, устав почесываться от укусов клопов, и вышел в глухую и чудовищно холодную рассветную рань.
***
Над Сагди-Ункуром (это название, кстати, переводится как «десять согдийских слепцов») стояла настолько плотная пелена тумана, что не видно было ни окружавших его хребтов, ни кромки каньона, который я разглядывал еще накануне. Если б не ближайшие скалы, смутно проступавшие сквозь мокрую дымку, я бы решил, что Тянь-Шань мне просто пригрезился.
Почти на ощупь, боясь потерять равновесие на скользких камнях, я добрался до курившегося туманом берега и сунул лицо в ледяную воду.
Со стороны створа каньона, где располагалось джайлоо, послышались какие-то звуки. Я вспомнил вчерашние разговоры про озерную рыбу, которая упорно игнорирует рыбаков, и озвученные Зуддиваем его же «маленькие хитрости». Оказывается, если спуститься вниз по ручью, вытекающему из Сагди-Ункура, и попытать счастья на естественных запрудах, где замедляется стремительный бег воды, можно без труда надергать ведро османов – местную разновидность форели, отличающуюся прямо-таки боевой раскраской. Видимо, этим туманным утром кто-то из чабанов отправился на промысел, выворачивая в поисках наживки прибрежные валуны.