Изгнанник. Каприз Олмейера
Шрифт:
– Так ведь и я его увидел, когда явился этот тип, – прервал ее Олмейер. – Но среди ясного неба вдруг грянул гром, а потом только тишина да тьма перед глазами. Уже навсегда. Я никогда не прощу тебя, Нина, а завтра вообще забуду. Никогда не прощу, – с механическим упорством повторял он, пока Нина сидела, опустив голову, словно боясь смотреть на отца.
Олмейеру казалось чрезвычайно важным убедить ее в своем решении. Всю жизнь верность дочери питала его надежды, поддерживала мужество, решимость жить и бороться. И выиграть – для нее. А теперь эта верность исчезла, канула во тьму, разрушенная ее собственными руками – жестоко, предательски – именно в тот миг, когда он почти добился успеха. И в полном крушении отцовской любви и всех прочих чувств, в невероятном хаосе мыслей, не говоря уже о почти физической боли, что, будто
– Я никогда не прощу тебя, Нина! – крикнул Олмейер, вскакивая на ноги, в ужасе перед тем, куда его могли бы завести собственные мысли.
Это был последний раз, когда он повысил голос. С той минуты он всегда говорил монотонным шепотом, как музыкальный инструмент, на котором порвали все струны, кроме одной, в последнем, неистовом аккорде.
Нина поднялась на ноги и посмотрела на отца. Его вспышка доказала то, что она и так интуитивно поняла: его привязанность, остатки которой она словно прижала к груди с неразборчивой жадностью женщины, которая отчаянно подбирает даже клочки и обрывки любви, какой угодно – чувства, которое по праву принадлежит ей, будучи самим дыханием ее жизни. Она положила ладони на плечи Олмейеру и, наполовину нежно, наполовину шутливо, сказала:
– Ты говоришь так, потому что любишь меня.
Олмейер покачал головой.
– Любишь, – повторила она мягко и, помолчав немного, добавила: – И не забудешь никогда.
Олмейер мелко задрожал. Нина не могла бы сказать ничего более жестокого.
– Лодка идет, – объявил Дэйн, указывая на черное пятнышко на воде между побережьем и островом.
Все трое следили за ним в молчании, пока небольшое каноэ не ткнулось в песок и выскочивший из него человек не направился к ним. Не дойдя нескольких шагов, он остановился заколебавшись.
– Что такое? – спросил Дэйн.
– Ночью я получил секретный приказ вывезти с острова мужчину и женщину. Женщину я вижу. Кто из вас тот самый мужчина?
– Пойдем, услада глаз моих, – позвал Дэйн Нину. – Пора ехать, и отныне твой голос станет звучать только для меня. Ты уже сказала прощальные слова туану-пути, своему отцу. Пойдем же.
Нина помедлила, глядя на Олмейера, который упорно не сводил глаз с моря, затем запечатлела на его лбу долгий поцелуй, и одна из ее слезинок упала на его щеку и сбежала по недвижному лицу.
– Прощай, – прошептала она тихо и замерла, пока Олмейер не толкнул ее в руки Дэйна.
– Если тебе хоть чуть-чуть меня жаль, бери ее и убирайтесь! – пробормотал он, будто цитируя заученные строки.
Он стоял очень прямо, с расправленными плечами и высоко поднятой головой, и следил, как они, обнявшись, идут по берегу к лодке, оставляя за собой на песке цепочку следов. Их силуэты словно плыли в пронзительных лучах высоко стоящего солнца, в дрожащем и беспощадном свете, похожем на победное сияние медных труб. Олмейер смотрел на бронзовые плечи мужчины и алый саронг, обмотанный вокруг его талии, и на высокую, хрупкую, ослепительно белую фигуру рядом с ним, на белоснежное платье и льющийся по нему каскад длинных черных волос. Смотрел, как они садились в лодку и как та отплывала, становясь все меньше и меньше. Смотрел с яростью, отчаянием и тоской в сердце и такой безмятежностью на лице, словно изваянный
Каноэ исчезло вдали, но Олмейер все стоял, не сводя глаз с кильватера. Али, приставив к глазам ладонь козырьком, с интересом вглядывался в побережье. Солнце начало клониться к закату, с севера подул бриз, и гладь воды подернулась рябью.
– Дапат! – радостно закричал Али. – Заметил их! Заметил прау! Не там, хозяин! Смотрите близко к Тана-Мирра. Ага, туда! Видите? Сейчас заметно. Нашли?
Сперва Олмейер безуспешно водил глазами за пальцем Али. И вдруг поймал взглядом ярко-желтый треугольник на фоне красноватых скал Танджонг-Мирра. Это был парус, попавший в полосу света и ярко выделявшийся на фоне красноватого мыса. Солнечный треугольник медленно перемещался от скалы к скале, пока окончательно не миновал землю и не замелькал ослепительной вспышкой в открытом море. Затем судно свернуло южнее, вошло в тень, и прау тут же пропало из виду, растворившись в тени скалистого мыса, сурово и молчаливо взиравшего на опустевшее море.
Олмейер не шевельнулся. Вокруг острова шумели растревоженные волны. Белые барашки налетали на берег с шумом, легкостью и весельем юности и тут же умирали – безропотно и красиво – белой пеной на желтом песке. По небу быстро, будто стремясь кого-то обогнать, бежали белые облака. Али встревожился.
– Хозяин, – робко позвал он. – Время ехать домой. Дорога долгая. Все готово, сэр.
– Погоди, – прошептал Олмейер.
Теперь, когда Нина уехала, главной его задачей стало забыть дочь. Почему-то казалось, что делать это надо последовательно и в определенном порядке. К великой тревоге Али, Олмейер плюхнулся на четвереньки и пополз по песку, тщательно стирая ладонью следы дочери. Он засыпaл их аккуратными горками песка, оставляя за собой ряд миниатюрных могилок, тянувшийся до самой воды. Похоронив последний отпечаток шлепанцев Нины, он выпрямился, посмотрел туда, где в последний раз мелькал парус, и попытался еще раз выкрикнуть свое незыблемое решение никогда ее не прощать, но встревоженно следивший за ним Али увидел только, как шевельнулись губы хозяина, и не услышал ни звука. Олмейер еще и ногой топнул: он решительный человек, он тверд как скала – пусть уплывает. Не было у него дочери. Он забудет. Уже начал забывать…
Али снова подступил к хозяину с уговорами выезжать немедленно и на этот раз преуспел. Они двинулись к каноэ. Олмейер шагал впереди, с каждым шагом увязая в песке, и, несмотря на всю свою твердость, выглядел очень слабым и удрученным. А рядом с ним, невидимый для Али, крался тот демон, что вечно будит воспоминания людей, решивших во что бы то ни стало забыть о смысле собственной жизни, и щебетал ему в ухо давно забытым детским голосом. Олмейер, склонив голову набок, слушал невидимого спутника, но лицо его напоминало лицо человека, убитого ударом в спину: все чувства, само выражение его словно стерла рука внезапной смерти.
Ночевали они на реке, пришвартовав каноэ в кустах и улегшись вдвоем на дно, вымотанные до того, что не хотелось ни есть, ни пить, – все чувства перекрывало неодолимое желание усталых тел провалиться в сон, глубокий, как сама смерть. Наутро они тронулись дальше и упорно боролись с течением, пока к полудню не добрались наконец до поселка, где уже быстро подогнали легкую лодку к пристани «Лингарда и К°». Олмейер зашагал к дому, Али, с веслами на плече, – за ним, размышляя, что не мешало бы чем-нибудь перекусить. Пересекая двор, они заметили царившую в доме заброшенность. Али кинул взгляд на жилища слуг – те были пусты. На заднем дворе тоже стояла тишина – ни движения, ни звука. Огонь в очаге погас, осталась лишь груда остывших углей.
Из банановых зарослей осторожно высунулся длинный тощий человек и, стремительно перебежав через двор, скрылся, оглядываясь через плечо вытаращенными от испуга глазами. Один из бесхозных бродяг, куча которых жила в поселке и считала Олмейера покровителем. Они шатались по двору в ожидании кормежки, зная, что максимум, что может им здесь грозить, – отчаянная ругань белого хозяина, если они попадутся ему на пути. Олмейера они любили и доверяли ему, что не мешало им отчаянно насмехаться над ним между собой.