Изгнанники
Шрифт:
– Лагранж! – крикнул Жан-Батист. – Где же он, чёрт?..
Приступ кашля не дал ему договорить. Это было в какой-то степени иронично, учитывая, какую пьесу они сегодня ставили.
– Ты снова кашляешь?
Жан-Батист обернулся и оказался лицом к лицу со своей супругой, Армандой.
– Ты весь красный, – сказал она. – Ах, Жан-Батист, к чему всё это? Давай пошлём за врачом.
– За врачом? Ха! – Жан Батист вытер рот тыльной стороной ладони. – Мой кашель будет очень кстати в нашей сегодняшней пьесе.
– Но что, если «Мнимый больной» окажется не таким
– Ты знаешь, как я отношусь к докторам. Я не стану платить шарлатанам за длинные латинские слова, которыми меня будут осыпать! К тому же, я в полном порядке.
– Этот кашель у тебя не в первый раз. И не во второй. Знаю, знаю, – Арманда подняла руку, предупреждая тираду мужа. – Великий Мольер не может отменить пьесу. Но хотя бы покажись врачу.
– Нет. Сказал же – я в порядке. Это всё пыль, проклятая пыль не даёт мне дышать. И да, ты права – я не отменю из-за такого пустяка, как кашель, нашу постановку. Она всего лишь четвёртая.
Лишь отойдя от Арманды, он позволил себе проявить столь желанную слабость – пальцами правой руки стал искать пульс на левом запястье.
Пульс частил. В груди ныло – тяжело и горько, как никогда раньше.
УАЙЛЬД
О его освобождении писали все газеты – и не только в Англии. Известные парижские писатели были в курсе скандала – и не хотели принимать в нём участия. Оскар знал это. Когда Стюарт Меррилл и Мор Эйди написали петицию королеве с просьбой освободить писателя, то подписал её, кажется, один лишь Бернард Шоу. Остальные же, в том числе и парижане – Золя, Коппе, Ренар, Сарду и многие другие наотрез отказались содействовать досрочному освобождению их коллеги по перу.
«Я согласен подписать петицию для Оскара Уайльда только если он даст слово чести… никогда больше не браться за перо», писал Жюль Ренар.
«Это слишком непристойная грязь, чтобы я был в ней хоть как-то замешан», писал Викторьен Сарду.
«Я готов поставить свою подпись лишь в качестве члена Общества охраны животных», писал Франсуа Коппе.
Это было давно. Петиция не помогла Оскару избежать заключения. Если бы он был контрабандистом или вором, мошенником или клеветником, у него был бы шанс. Но обвинения против Уайльда были куда серьёзнее.
Знаменитого английского денди, любимца высшего света, обвиняли в гомосексуализме.
Вдобавок к этому, на суде всплыло немало клеветы. Сарду был не единственным, кто не желал «быть замешан» в подобной грязи. Словно о существовании публичных домов для мужчин с подобными вкусами в Лондоне никто и не слышал. Словно кроме Уайльда не было гомосексуалистов. Словно лишь ему это было непростительно.
Оскар прекрасно понимал, из-за чего разгорелся скандал. Он был втянут в роковой конфликт между Альфредом Дугласом, своим склочным любовником, и его отцом. Оскар оказался идеальным полем брани. Его использовали и оставили, измученного, на обочине жизни – а конфликт между отцом и сыном даже не был окончен.
Суд был безжалостен.
Его судьба была предрешена с того момента, как он вошёл в зал суда. Или даже раньше: с той минуты, как он встретил Альфреда – или Бози, как называл его Уайльд.
Лишённый имущества, уважения и доброй славы, а также возможности приближаться к жене и любимым сыновьям, Оскар оказался в тюрьме, где пробыл два года. А по окончании срока всех его друзей можно было пересчитать по пальцам. Одной руки.
Но тюрьма – точнее, тюрьмы – остались в прошлом. Как и Англия.
На берег Франции с ночного парохода сошёл уже не Оскар Уайльд – гений эстетизма, утончённый денди, любимец высшего света. Теперь этого запуганного, сломленного человека звали Себастьян Мельмот – имя он сменил для сохранения инкогнито.
Но для ожидавших его друзей, для Робби Росса и Реджи Тернера, на берег в порту Дьеппа ступил всё тот же Уайльд. И никакие скандалы не могли перечеркнуть их любовь к этому человеку.
ХЕМИНГУЭЙ
Он сидел напротив четырёх врачей. Один из них был молод. Трое прочих – куда старше, двое почти пенсионеры.
Столов в комнате не было. Все четверо сидели кругом на узких деревянных стульях. Эрнест не сказал бы сейчас, что чувствует себя неуютно под взглядами четырёх мозгоправов, тревоги он не испытывал. И всё же куда лучше было бы оказать подальше от этого места.
– Как вы считаете, – задавал вопросы один из старших врачей, – тот удар миномёта сильно повлиял на вас как на писателя? Как вообще ваше участие в боевых действиях повлияло на вас? На ваше творчество?
Эрнест пожал плечами и ответил:
– Последствия ран сильно разнятся. Лёгкие раны, когда не сломана кость – это лёгкий удар. Иногда такие удары лишь придают уверенности. Перелом кости или защемление нерва не идут на пользу писателю. Или кому бы то ни было ещё.
– Да, но… Я, извините, не совсем понимаю. Кажется, вы не ответили на мои вопросы.
Эрнест внимательнее вгляделся в психиатра. Раньше он его не видел. Этот был приглашён на консилиум извне. Или даже не приглашён. Он охотно задавал новые и новые вопросы и с удовольствием выслушивал ответы. В отличие от остальных психиатров, сидевших сегодня молча и раздражённо листавших свои записи.
– Я не могу больше писать, – сказал, наконец, Эрнест. – Но свои навыки я потерял не на поле боя. И не за бутылкой виски, о чём меня тоже спрашивали. Я разучился писать здесь.
– В этой больнице?