Изгой Великий
Шрифт:
– Но я уже ничего не вижу!
– В сей час прозреешь…
Сказал так и чем-то намазал ему глаза. Царь с трудом разлепил веки – перед ним оказалась лохань, обвязанная ссученной вервью. В ней лежал издыхающий чумной, в коростах безобразных, с уст и тела струился гной.
– Да, вид мерзостный, – согласился рус. – Зри, что ждёт тебя, коль покусишься на святыни, – сия лохань. Философ не учил, я преподам урок. Запомни, царь: яд всегда слаще и приглядней. Противоядие срамно и горько…
И щедрой рукой зачерпнув гноя, поднёс к его устам…
– На вот, вкуси бальзам…
3. Эпирская жена Миртала
Филипп почти исторг из обычаев придворных грубые варварские нравы и пристрастия, изжил множество привычек и обрядов, доставшихся в наследство от прежних царей Македонии. В первую очередь избавил Пеллу от последних тайных храмов, где служили и воздавали жертвы старым богам, на их месте воздвигнув греческие,
Труднее всего оказалось исторгнуть варварскую речь из уст македонцев, заставив говорить на греческом. А более того – изменить строй и образ мыслей, извести дух прошлого, понудить думать и наслаждаться всем тем, что ценно и неоспоримо во всех полисах Эллады. Многие цари, всяк в своё время, пытались вразумить подданных, насытить их желанием последовать примеру эллинов и отказаться от ветхих правил. Взойдя на престол, Филипп не первым был, кто мыслил перевоплотить их нрав, ибо ещё при царствовании брата своего Пердикки содержался в Фивах заложником его и там испытал весь благородный смысл Греции и всецело им проникся. Да и брат в том преуспел, призвав к себе философов, поэтов и геометров, полагая, что македонцы, позрев высокое искусство, сами потянутся ко благам просвещения и припадут к сему источнику. Однако же просчитался: даже придворные, на службе изображая преданность богам Эллады и щеголяя в гиматиях, в домах своих тайно поклонялись Разу и обряжались в порты из рыбьих шкур, кляня при сём эллинские обычаи. След было бы брату выжигать железом подобное зло лицемерия, однако же Пердикка его сносил и вскорости убит был иллирийцами, которые потешались над македонцами за их пристрастие к иноземным нравам.
Филипп, низвергнув своего племянника Аминту, при котором был опекуном, сам сел на трон и три первых года, уподобясь искусному каменотесу, безжалостно отсекал от Македонии всё лишнее и непотребное, ваяя эллинский прообраз. Первым делом он отомстил за брата, покорив Иллирию, продал в рабство значительный полон из её знати, а царевну Аудату взял наложницей. И поначалу содержал её вместе с иными рабынями, чтобы унизить, и не мыслил приближать к себе, тем более на ней жениться.
В то время он думал и страдал лишь о единой деве, по его варварскому разумению достойной стать ему женой, разделить ложе и престол. У царя Эпира была племянница именем Миртала, которую он встретил ещё в юности, когда их вместе привели в храм для мистерий. Девица тем покорила сердце, что безбоязненно играла со змеями, которых будущий царь боялся до смертной дрожи и цепенел, коль гад ползучий касался тела. А она их укрощала и забавлялась, словно с безделицами детскими! Вместо ожерелья на её груди лежала черная гадюка, две малые змейки обвивали запястья, живой и золотистый главотяжец поддерживал пышные, буйные космы. Миртала снимала ядовитые прикрасы и отпускала в траву или камни, в стихию свычную, и они сами возвращались и вползали на своё место. Филипп был зачарован её видом точно так, как зачаровывался солнцем на восходе или луной, плывущей ночью над горами; он слышал необъяснимый зов и отвечал ему, только не словом – чувством, и ещё с юности уверился, что говорит с богами.
Возмужав, он послал сватов к отцу Мирталы, царю Эпира Неоптолему, но этот гордый самодержец, ведущий род свой от Ахилла, отверг его и посмеялся: дескать, не по чести тебе невеста, да ты и змей боишься. В то время Македония ослабла и трещала по швам, терзаемая иллирийцами, и никто не считался с ней. Филипп не затаил обиды, но себе поклялся возвысить свою державу так, чтобы сей потомок Ахилла преклонился, сам привёл повелительницу змей и упросил взять в жёны.
Забавляясь с полонянкой Аудатой, он и на миг не забывал Мирталу и, чтобы воспроизвести её гаснущий в памяти образ, велел рабыне носить украшения из змеиных шкур. Однако обольстительная иллирийка, имея дух варварский, не только была искусна и неуёмна в утешении плоти; в те краткие минуты, на ложе пребывая, она, как яства в суровый голод, как исток студёный в зной,
Осознавая порок сей мерзкий и недостойный, Филипп взял приближённой наложницей дочь македонского вельможи Филу, воспитанную в греческих нравах, чтобы ею уравновесить буйство и обрести усладу не от страсти, но от изящества. Придворные поэты и философы внушали, что истинный эллин, приобщённый через мистерии к прекрасному, ценить должен не вкус еды, а предвкушение и насыщаться созерцанием. И верно, на какое-то время Фила затмила Аудату тонкостью манер и чувств, взор и слух увлекла игрой на лире и декламацией, сама же, будучи на ложе, сначала трепетала, подобно нежным птичьим крыльям. И чтобы закрепить успех, из очередного похода Филипп привёл Никесиполиду из Фессалии, с родины самого эллина, родовитую эолку, хранительницу исконных греческих обрядов – так ему чудилось. Объединившись с Филой, обе наложницы теперь укрощали царский нрав, облекая его в шёлк искусств высоких, и ложе для плотских утех превратилось в таинство мистерий, в сонм переживаний тонких.
Он уже мыслил жениться на одной из них и избранницу объявить царицей, но, покуда выбирал, Аудата разрешилась от бремени, родивши дочь Кинану. Царь явился взглянуть на дитя, однако же позрел на иллирийку, оправившуюся от родов, украшенную блеском змеиных шкур, и всё, с чем он боролся много месяцев, вдруг испарилось прочь. Забывшись, он овладел наложницей прямо в саду, под маслиничным деревом, и рыком своим зверским всполошил весь двор. Не только набежала агема с дворней подивиться, явились Фила с эолкой и позрели на срам сей варварский. Филипп же никак не мог остановиться и рёвом своим оглашал пространство много часов, после чего припал к груди, прыщущей молоком, опустошил её и, пресыщённый, пал в саду да погрузился в сон.
Испытывая похмелье лютое, как после вакханалий, он себе поклялся не приближаться более к скверной сей наложнице Аудате, запретил носить прикрасы из змеиных шкур, чтобы не возбуждала память о Миртале, и, пожалуй бы, вовсе прогнал, но пощадил дитя и мать кормящую. А чтобы излечиться от хворной страсти, позвал на ложе кроткую Филу, изготовившись насладиться предвкушением. Но что же стало с ней? Куда подевались утончённость, игра ума и пальцев? Украсившись змеиными выползками и сгорая от истомы, она терзала плоть царя, урчала и кусалась, требуя немедля сотворить с ней то же, что с Аудатой в саду. А как блистала взором и выпускала когти! И когда Филипп её отверг, принялась крушить всё, цепляться и царапаться – пух полетел из перин, разодрала хитон и напоследок укусила, ровно змея, вонзивши зубы в грудь. Телохранители агемы едва оторвали от царя и унесли из опочивальни вон.
Чуть гнев унявши, царь кликнул смиренную эолку и ей пожаловался на своих наложниц, мысля найти утешение. Никесиполида, как истинная фессалонка, воспитанная в храме Афродиты, не выдавала тайных чувств и завела игру забавную: тончайшей нитью шёлковой сначала щекотала, вызывая знобящий зуд. И когда Филипп предался ласкам и расслабил члены, не касаясь плоти, стала опутывать его, как шелковичный червь опутывается в кокон. Томление и нега, словно неспешная волна морская, окатывали с головы до ног, повергая в дрёму, уставшее в походах тело утрачивало тяжесть. Дочь Эола, постигшая тайны ремесла под покровом богини, изведала многие сотни мужей, прежде чем научилась ублажать и юношей пылких, и неспособных старцев, и прочих приверед, что приходили к храму и платили жрицам любви. А они уже этими деньгами воздавали Афродите, и та, что жертвовала изряднее, считалась лучшей невестой и быстрее выдавалась замуж. В сладкой дрёме и ласках искусной фессалонки он подумал, что, пожалуй, возьмёт её в жёны. И с этой мыслью бы уснул, чтобы восстать крылатым, однако же очнулся, услышав приглушённый рык.
Сквозь шёлковые нити, как сквозь туман, узрел не дочь Эола, не жрицу любви из храма Афродиты – фурию, рождённую Тартаром. Сквозь смоль долгих волос, облекших телеса, сверкал оскал зубовный да чернь горящих глаз. Царь пытался отринуть наложницу, сбросить с себя, как конь наездницу лихую, однако пелена не позволяла и пальцем шевельнуть. Рта было не раскрыть, чтобы призвать на помощь Павсания, что светочем покои озарял, – нити уста сковали. А Никесиполида только в раж вошла! Рыча и щерясь дурно, она скакала, словно львица, и загнала бы, но телохранитель, услышав хрип царя, встревожился, приблизил светоч. Фессалонка его вырвала, а самого Павсания прочь отшвырнула. И завязалась свара, факел упал на ложе, возник пожар, но и огонь уже не мог усмирить пробуждённую страсть варварских предков эолийки, суть пеласгов. Сия Мегера продолжала терзать царя, замотанного в кокон. И лишь агема, ворвавшись в опочивальню, спасла от гибели.