Изломанный аршин
Шрифт:
«Примирение с действительностью, во всех отношениях и во всех сферах жизни, есть великая задача нашего времени, и Гегель и Гёте — главы этого примирения, этого возвращения из смерти в жизнь. <...> Будем надеяться, что новое поколение сроднится, наконец, с нашею прекрасною Русскою Действительностью, и что, оставив все пустые претензии на гениальность, оно ощутит, наконец, в себе законную потребность быть действительно русскими людьми».
На этом абзаце, как на сухом пайке, Белинский просидел ещё несколько лет. На нём же — как на белом коне — въехал в славу. (А Бакунин очень скоро отставил эту мысль: не умел подолгу жить с одной и той же, — и Белинского покинул, и журнал.)
Сам по себе лозунг «Крепостному праву — наше дружное троекратное да!» мог бы показаться немного сомнительным, немного — как бы это помягче определить — сервильным,
Всё же один уголок действительности не был прекрасен: в русской литературе накопилась пыль; требовалась влажная уборка; беспристрастная и независимая мокрая швабра — смахнуть паутину авторитетов, оттереть следы предрассудков. Этого никто не делал со времён «Московского телеграфа»; по иронии судьбы, с его бывшего издателя приходилось начать.
О, не сразу — конечно же, не сразу. Кто был Белинский и кто — Полевой? Кто из приличных людей, тем более в Москве, в 38 году, стал бы читать журнал, в котором не только подпевают Уварову (это уже не раздражало: привыкли), но и преследуют его жертву? Такая грубая тактика, чего доброго, привела бы публике на ум стихи (впрочем, никому ещё не известные):
Как с древа сорвался предатель-ученик,
Диявол прилетел, к лицу его приник...
Ей ли, публике, не помнить, в каких сильных выражениях Белинский Полевого — «благонамеренного и неутомимого деятеля на поприще русского просвещения» — хвалил? Разве не причислял он «Аббаддонну» — наравне с «Миргородом» и «Арабесками» Гоголя — «к самым приятным явлениям в нашей литературе»? Разве не писал о повестях Полевого: «каждая из них ознаменована печатию истинного таланта, а некоторые останутся навсегда украшением русской литературы»? Разве в рецензии на «Русскую историю для первоначального чтения» не сказал: «превзошла все наши ожидания» и: «Это уже не просто чтение для детей, это уже книга для всех»? А в финале рецензии запустил каскад восклицаний: «Какие люди! какая судьба!.. Честь и слава таланту, умевшему представить в истинном свете таких людей и такую судьбу!..»45
И теперь с бухты-барахты взять и объявить: уценено! — сославшись на усушку и утруску?
Совсем наоборот. В первую книжку «Московского наблюдателя» пошла (и растянулась ещё на две) пресловутая статья «“Гамлет”, драма Шекспира. Мочалов в роли Гамлета». К ней подверсталась заметка (тоже Белинского) «Г-н Каратыгин в роли Гамлета». Комплиментов переводчику Шекспировой трагедии не было ни там, ни там, а что из заметки о Каратыгине (и в двух других местах журнала) торчала шпилька, подпущенная автору трагедии «Уголино», — ничего не значило, кроме того что соблюдено беспристрастие. Оно же овевало и декларацию о нейтралитете, названную «Литературная тяжба о сих и этих». Один петербургский журналист (читай: Краевский) высмеивает другого журналиста, тоже петербургского, за употребление устаревших местоимений «оный» и «сей». «Полагаясь на догадливость наших читателей, мы не почитаем за нужное давать им знать, что мы говорим о человеке, которого важные услуги отечественной литературе всем известны; но... у какого Ахиллеса нет своей пятки, и сей журналист точно имеет оную...» А впрочем, нам, московским наблюдателям, на их разборки плевать с Ивана Великого: «Бедная наша журналистика! У нас ещё играют в неё, как в мячик...»
Но во второй-то книжке нельзя же было не дать по мозгам мерзавцу Селивановскому. А поскольку он у нас тоже балуется переводами,
«...Переводы переводам — рознь, а вот и факт, самый новый и самый свежий. Н. А. Полевой перевёл “Гамлета” с оригинала и перевёл не буквально, а поэтически, творчески, и успех этого перевода был блистателен; вот другой кто-то из безымянных или безгласных, вероятно, подстрёкнутый этим успехом, перевёл Шекспировых “Merry Wives of Windsor” — вот тех, что недавно так тихо упали на Петровском театре, несмотря на превосходную игру Щепкина, но перевёл их с французского, с гизотовского перевода: видите ли, вот и розница. Потом, Н. А. Полевой, зная, что театр есть место для всех возрастов и полов, выключил или изгладил, в своём переводе, все грубые плоскости, свойственные веку Шекспира; а неизвестный перелагатель “Виндзорских кумушек”» и т. д.
Правда, в пятой книжке пришлось эту похвалу слегка дезавуировать.
«Перевод г. Полевого — прекрасный, поэтический перевод, а это уже большая похвала для него и большое право с его стороны на благодарность публики. Но есть ещё не только поэтические, но и художественные переводы, и перевод г. Полевого не принадлежит к числу таких. Повторяем: его перевод поэтический, но не художественный, с большими достоинствами, но и с большими недостатками...»
По пятибалльной шкале это была уже четвёрка, и то не твёрдая. И поставленная главным образом для равновесия: рядом стояла рецензия на «Уголино», в которой Белинский вывел было Полевому кол («“Уголино” есть лучшее доказательство той непреложной истины, что нельзя писать драм, не будучи поэтом»), но потом, смягчившись, переправил на двойку: «Если хотите, у Гюго и Дюма много найдётся драм хуже “Уголино” и мало столь хороших: но это не похвала, а приговор...»
Он не шутил. Друзья врагов наших друзей — наши враги. Решив полюбить окружавшую его действительность, Белинский почувствовал глубочайшее отвращение ко всем друзьям свободы (начиная почему-то с Шиллера). Когда заходила речь об идеальной и неистовой французской школе или о юной Германии, у него в уголках губ выступала пена. Через несколько лет это прошло. Да, и ещё одна художественная особенность: когда он бывал кем- или чем-либо недоволен, то обычно выражал своё неодобрение, неудержимо матерясь; но в случаях, подобных рассматриваемому, пользовался словосочетанием, которое считал наиболее оскорбительным: прекрасная душа.
Насчёт «Уголино» Белинский был, по-видимому, прав. И эта первая прямая атака была успешной. Хотелось получить подтверждение или даже поддержку. «Напишите, как вам понравилась моя статья об “Уголино”, — писал он Панаеву. — Жаль Полевого, но вольно ж ему на старости лет из ума выжить. Что там за гадость такую он издаёт. “Библиотека для чтения” во сто раз лучше: для большинства это превосходный журнал».
Но партия Краевского считала, что «Московский наблюдатель» слишком церемонится с Полевым; заигрался в объективность и художественность. Панаев сурово отчитал Белинского. Намекнув, что пора выдвигаться в направлении главного удара.
«…Я никак не могу согласиться с вашим разбором Гамлета, переведён[ного] Полевым. Расточили вы сему переводу много похвал, а он, по-моему, право, не стоит этого. Уж одно то, что Н. А. исказил очаровательную Офелию — и сделал из неё русскую девку в сарафане, нельзя простить ему, воля ваша! У Полевого шекспировская Офелия поёт на балалайке:
Радость-душечка пропала,
Как мила друга не стало…
Только не достаёт: Ай-люли! Ай люли etc… — О переводе этом когда-нибудь поподробнее. — Я был на днях у Полевого, который говорит, что любит вас по-прежнему, несмотря на то, что вы невзлюбили его Уголино; я обиняком дал ему знать, что разбор этот кажется мне весьма дельным. <…> Тот ли уж это Полевой, который издавал Телеграф? Что-то сомнительно. “С[ын] О[течества]” плох до-нельзя!.. С каждым № “Наблюдателя” привязываюсь к вам более и более, — это не комплименты, ей-богу, а люблю вас от души.