Изобретение театра
Шрифт:
Я начал письмо свое невинностию, а кончил предметом омерзения! – Любезная София! прости меня».
Итак, Карамзин на Лондонской улице ужасался тому же, чему Достоевский на Сенной, только София теперь предстает в виде Сонечки – имя одно, а судьбы-то какие разные!.. Но и здесь Автор – Достоевский проступает в реакции Раскольникова на действия Господина: «предмет омерзения» снова ввергнут в испытание христианскими добродетелями, и кроткая Соня будет слышать еще от преступника Родиона его «прости меня». Перекличка Авторов формирует и перекличку Персонажей, создает условия для перетекания идей и характеров из века восемнадцатого в девятнадцатый, а при нашем чтении и в век двадцатый… Так, из книги в книгу, от одного Автора к другому пролагаются ими самими неосознанные связи и нравственно-философские линии. Может быть, кому-то такие «привязки» покажутся искусственными или натянутыми, но в театральной обработке литературы очень нужно было искать и находить сущностные мотивы поведения героев. Иными словами, театральность прозы зависит от того, насколько поэтично мы распознаем ее структуру, каждый элемент которой с чем-то связан. С чем? – этот вопрос и тяготит нас, ибо ответ всегда есть,
К примеру, у нас как бы нет прямых оснований говорить о прямых связях Карамзина с Шекспиром. Далеко они друг от друга расположены и не имеют прав смотреть друг на друга, словно в зеркала. И все же…
«Всякий Автор ознаменован печатию своего века. Шекспир хотел нравиться современникам, знал их вкус и угождал ему; что казалось тогда остроумием, то ныне скучно и противно: следствие успехов разума и вкуса, на которые и самый великий Гений неможет взять мер своих. Но всякий истинный талант, платя дань веку, творит и для вечности; современные красоты исчезают, а общия, основанныя на сердце человеческом и на природе вещей, сохраняют силу свою, как в Гомере, так и в Шекспире. Величие, истина характеров, занимательность приключений, откровение человеческого сердца, и великие мысли, рассеянные в драмах Британского Гения, будут всегда их магиею для людей с чувством». Где в этих словах Карамзина о Шекспире сам Карамзин?.. Да везде, в каждой букве – собственное кредо писателя и историка, живущего в России, но понимающего мир «не хуже английского „Гения“. „Я не знаю другого Поэта, который имел бы такое всеобъемлющее, плодотворное, неистощимое воображение, и вы найдете все роды Поэзии в Шекспировых сочинениях. Он есть любимый сын богини Фантазии, которая отдала ему волшебный жезл свой; а он, гуляя в диких садах воображения, на каждом шагу творит чудеса!“
Вот вам и историк!.. Будучи «документалистом» по профессии, этот историк поет гимн Поэту-фантазеру, создателю своих, особых миров, то есть защищает театральность в широком смысле слова, ориентирует нас на «магию», успевая при этом подчеркнуть, что эта самая «магия» предназначена исключительно для «людей с чувством». Ну, чем не режиссер современного театра?
«Еще повторяю: у англичан один Шекспир! Все их новейшие Трагики только что хотят быть сильными, а в самом деле слабы духом. В них есть Шекспировский бом-баст, а нет Шекспирова Гения. В изображении страстей всегда почти заходят они за предел истины и Натуры, может быть оттого, что обыкновенное, то есть истинное, мало трогает сонныя и флегматические сердца Британцев: им надобны ужасы и громы, резанье и погребенья, исступление и бешенство. Нежная черта души не была бы здесь примечена; тихие звуки сердца без всякого действия исчезли бы в Лондонском партере». Что это? Отрывок из речи режиссера Карамзина на режиссерской конференции?.. Во всяком случае, услышь такое от своего ученика сам Станиславский, разве не пришел бы в восторг и не заплакал бы умильными слезами?.. «Тихие звуки сердца» – да ведь весь Чехов определен этими и чутко дополняющими их словами «без всякого действия». О, конечно, мы бы сегодня уточнили – «без всякого видимого действия», но можно подумать, что и режиссер Карамзин был бы в разговоре с нами, такими искушенными в театральных тонкостях, еще более точен.
Что же любил Карамзин в театре? Чем в театре был увлечен?.. Что вызывало его восхищение или служило поводом к негодованию?
«В первый раз видел я Шекспирова Гамлета – и лучше, есть ли бы не видал! Актеры говорят, а не играют; одеты дурно, декорации бедныя. Гамлет был в черном французском кафтане, с толстым пучком и в голубой ленте; Королева в робронде, а Король в гишпанской епанче. Лакеи в ливрее приносят на сцену декорации, одну ставят, другую берут на плеча, тащат – и это делается во время представления!». После такой суровой оценки, конечно, трудно было бы современному театральному профессионалу доказывать Николаю Михайловичу, что установка декораций на глазах у зрителя сам по себе прием вполне приемлемый и для наших глаз достаточно привычный, но, согласимся, Карамзину претило в основном в театре то, что и нам претит: когда актеры «говорят, а не играют», да и неточность костюмов нас нередко раздражает… Не есть ли это тот самый метко названный шекспировский бом-баст, которым грешим и мы всякий раз, когда оказывается попранной натура в театре, когда напыщенность речи и псевдомногозначительность интонаций мешают в театре воспринимать выдуманную жизнь как правду?.. Выходя «за предел истины и Натуры», не только старый, времен Карамзина, театр для подлинного ценителя искусств становится второсортным, но и сегодняшний обкрадывает сам себя, словно забывая об уроках прошлых веков. Итак, при всем своем восторге перед игрой фантазии Карамзин ценил превыше всего воздействие искусства на сердце человеческое.
Ответственность и слава русского писателя вырастают по его смерти. Но не смертью, а жизнью расплачивается за свое пребывание в этом мире человек. Русская литература всерьез начинается с Карамзина, который впервые представляется писателем-личностью, трактующей и свой собственный дух и историю своей нации. Конечно, и «Слово о полку», и Ломоносов, и Фонвизин тоже значат в российской словесности очень много – особенно в этом ряду далее сверкает Державин, но лишь с Карамзина русская литература берет начало как часть общеевропейского культурного процесса, – талант распознается и цивилизуется в сознании, которое при всей своей самостоятельности следует некоему национальному закону и методу. Карамзин-личность превалирует над способом своего самовыражения, – вот почему понять его стиль нельзя, не открыв для себя, как этот стиль отвечает требованиям времени и истории. А время и история, как известно, категории, не подвластные субъекту. Очень хорошо и, главное, точно рассуждал современник Пушкина Иван Киреевский: «Карамзин застал свою публику под влиянием мистицизма, странно перемешанного с мнениями французскими из середины восемнадцатого столетия. Этим двум направлениям надлежало определиться, и они, естественно, в этом филантропическом образе мыслей, которым дышат все первые сочинения
Направление, данное Карамзиным, еще более открыло нашу словесность влиянию словесности французской. Но именно потому, что мы в литературе искали философии, искали полного выражения человека, образ мыслей Карамзина должен был и пленить нас сначала и впоследствии сделаться для нас неудовлетворительным. Человек не весь утопает в жизни действительной, особенно среди народа недеятельного. Лучшая сторона нашего бытия, сторона идеальная, мечтательная, та, которую не жизнь дает нам, но мы придаем нашей жизни, которую преимущественно развивает поэзия немецкая, оставалась у нас еще не выраженною.
Французско-карамзинское направление не обнимает ее. Люди, для которых образ мыслей Карамзина был довершением, венцом развития собственного, оставались спокойными; но те, которые начали воспитание мнениями карамзинскими, с развитием жизни увидели, неполноту их и чувствовали потребность нового. Старая Россия отдыхала; для молодой нужен был Жуковский».
Нам, конечно, виднее, что (ничуть не умаляя Жуковского) только Пушкин заметно двинул вперед русскую литературу, сообщив этому движению новую, досель незнаемую мощь. После Карамзина нам потребовался, конечно, сразу Пушкин – писатель, шагнувший первым в реализм искусства XIX века. Карамзин в XVIII веке предвосхитил Пушкина, подготовил его появление в XIX веке. Западничество, европеизм русской литературы, таким образом, изначально опирались на титанов национальной культуры. От Карамзина к Пушкину, от Пушкина к Тургеневу, от Тургенева к Толстому и Чехову, – эта линия реализма, как и линия философских фантазий – от Гоголя к Достоевскому, от Достоевского к Леониду Андрееву и Андрею Белому, Платонову и Булгакову, – ведет к общезначимому в человеческом мире русскому пониманию правды в искусстве далее в век ХХ.
Если Карамзина можно условно отнести к «западникам», имея в виду не столько его творчество, сколько его личность и просветительский запал, благодаря которому он переводил для россиян Шекспира, Лессинга и далее древнеиндийскую драму «Сакунтала» (последнее не противоречит всеевропейскому увлечению культурой Востока, и прежде всего его экзотикой, замешанной на философии), – то Толстого и Достоевского даже условно к этому течению не подставишь. И дело тут не в национальном характере их прозы (Карамзин не менее патриот своего отечества!), а скорее в полнейшей замкнутости их на своем мессианстве. Карамзин-художник возделывал другие почвы, считая просветительство заменителем тех форм, которые не могли переменить ужас российской жизни. У Достоевского и Толстого все-таки ощутимо рассечение творчества и философской системы. Религиозные опоры, на которых стоят все трое, тем не менее дают в высоту совершенно разные строения, причем если у Карамзина – это своеобразный небоскреб, то у Толстого – деревянная изба, а у Достоевского шатающийся дом на семи ветрах. Придуманный Карамзиным культ простоты и естественности у Толстого приобретает наивно-примитивистские очертания, а Достоевским поэтизируется в романах-мифах, где личность предстает как сплетение противоречивых борений с самим собой и со «средой». Поиски Бога в себе для карамзинской Лизы лишены страдания, так как Лиза изначально чиста и праведна, а у Холстомера и Сони Мармеладовой связаны с нахлынувшими на их жизни потрясениями и событиями трагического свойства. «Первобытное» у Лизы усилено ее верой, которая впитана с молоком слепнущей матери. Холстомер при рождении свободен от религиозного идеала. Он выстрадал его в напряжении своей внутренней жизни, в ПРОЦЕССЕ постижения себя по мере «развертывания» собственной биографии. Сонечкина вера также начинается ВМЕСТЕ с ее грехом. И продолжается как попытка искупления, приносящая духовную боль. Слезы всех трех персонажей имеют причиной поругание веры как основы всечеловеческого существования, однако соленость этих слез «нахимичена» по-разному. Толстой имел целью с помощью веры наивно переустроить не лошадей, а человеков. Достоевский именем веры приоткрывал растление, поэтизировал грех, украшал порок, заметал следы богохульства богоискательством.
У Карамзина все проще, ибо его сюжет самый прозрачный, какой только может выдумать писатель, задумавшийся над жизнью. В прозрачности Карамзина обманчивая слабость. Тут сила мощнейшая, гигантская… Ибо эта прозрачность – программна! Она еще и выражена столь музыкально, что действует завораживающе. Карамзин обладает грацией и пластичностью, которых у Толстого и Достоевского не доищешься. У этих двух свои достоинства. Но у Карамзина достоинств, так сказать, нету, – у него сплошные прелести!.. Карамзин – не «мятущийся» дух, каковым козыряли гении литературы девятнадцатого века. Он гармоничен в своем искусстве, ибо он настоящий эстет.
Культурная и непреходящая ценность «Бедной Лизы» могла быть выявлена сегодня не искусственным «воспеванием простых и сильных чувств», а только через сценическое выражение всей глубины общефилософской концепции личности у Карамзина. Трагедия Лизы не в том, что Эраст – дворянин и потому именно плохой человек, не может на ней жениться. Лиза гибнет не в силах выдержать оскорбления, от обмана, от жестокосердия Эрастового… Дворянство и городская цивилизованность Эраста выступают в повести Карамзина лишь как сопутствующие аморализму и эгоцентризму обязательные моменты, призванные дополнить и оправдать характеристику главного героя. Именно поэтому мы не можем считать гуманизм Карамзина абстрактным гуманизмом. Социальный смысл повести вытекает из твердых убеждений Н. М. Карамзина, что каждый человек имеет право на счастье, независимо от того, на какой ступеньке общества находится.