Изверг своего отечества, или Жизнь потомственного дворянина, первого русского анархиста Михаила Бакунина
Шрифт:
— Аминь!
Все перекрестились.
Иван Иванович Хемницер умер тринадцать лет назад, не дожив до тридцати девяти лет. Друг и спутник Львова по заграничным путешествиям, он писал прелестные басни и сказки, пронизанные светом его личности. Жил одиноко и любил повторять горькие слова Дидро: «трудно и ужасно в наше время быть отцом, потому что сын может стать либо знаменитым негодяем, либо честным, но несчастным человеком». Таким человеком был сам Иван Хемницер. По совету и хлопотами Львова в 1782 году его назначили генеральным консулом в турецкий город Смирну. Отъезд оказался роковым. Поэт болезненно переживал свое одиночество. Незадолго до смерти он иронически
— Все его произведения надлежит издать в полном виде. В трех частях, — повторил Львов. — Все, все, что осталось в бумагах — сочинения, письма. Мы с Василием Васильевичем почти все уже собрали и поправили… В этом мой неотложный долг перед ним.
Глаза Николая Львова увлажнились. Он считал себя невольной причиной несчастья.
Все помолчали. В тенистом парке было прохладно, журчание чистых струй, бегущих мелкими водопадами по круглым, уже замшелым валунам, настраивало на возвышенно-философский лад.
— Где-то он сейчас, наш Иван Иванович? Нет его с нами, одни стихи.
— «Иль в песнях не прейду к другому поколенью? Или я весь умру?» — тихо вздохнул Муравьев. — Как же в молодости страшился я смерти! Ныне, с возрастом, не так уже. Страх и надежда суть два насильственные властители человека, и нет от них убежища в жизни.
Львов повернулся к Державину.
— Ты, Гаврила Романович, должен бы согласиться с Михаилом.
— Пожалуй. Молодые страсти жгут огнем, — задумчиво откликнулся тот.
Помолчал, вспоминая, и прочитал с поэтическим чувством.
Глагол времен! металла звон! Твой страшный глас меня смущает; Зовет меня, зовет твой стон, Зовет — и к гробу приближает. Едва увидел я сей свет, Уже зубами смерть скрежещет, Как молнией, косою блещет, И дни мои, как злак, сечет.— Это я в тридцать лет. Сейчас, в пятьдесят, другой уж я.
Все суета сует! я, воздыхая, мню, Но, бросив взор на блеск светила полудневный, О, коль прекрасен мир! Что ж дух мой бременю? Творцом содержится Вселенна.— Дай поживу еще двадцать лет, что-то скажется? Негоже на творца сваливать, самому понять надобно. Что-то пойму?
Друзья достигли округлой беседки-ротонды и разместились на ее скамьях. «Прекрасен мир» по-прежнему простирался перед взором в широкой и светлой красе.
— Уходит столетие, — проговорил Михаил Муравьев. — Сколь блистательное для Российской государственности! Сколь славное для русского оружия! Придут ли, родятся ли в девятнадцатом веке великие умы, подобные тем, что явлены были в нашем отечестве в осьмнадцатом веке? «Еще кидаю взор — и все бежит и тьмится».
Александр Бакунин, прищуря голубые глаза, тоже словно всмотрелся в будущее.
— Будучи свидетелем ужасного возмущения парижан, разрушивших в озлоблении старинную Бастилию, нахожусь я в опасении, как бы пример их не оказался пагубным соблазном для соседей в Европе и в России. Новый Пугачев, новый Разин, дикое воодушевление толпы… — он передернул плечами.
— Толпа предводится чувствованием, — согласился Муравьев.
— А кто
— Рано всполохнулся, ты и не женат еще. Наперед знать никто не может и кликать беду не надобно. Приготовляйся загодя, ищи невесту благородного происхождения, здесь ты прав. Грозы будущего никого не минуют, в тишине не проскочишь жизнь свою, дорогой Александр.
Державин и Львов молчали. Первый, кивая головой, вспоминал свою единственную боевую кампанию против народных армий Емельяна Пугачева, где отличился, повесив на воротах двух мятежников, другой благодушно смотрел на друзей, подумывая, чем бы занять их к вечеру, после обеда. Богато одаренный и разнообразно талантливый, он был еще и тонким музыкантом, и собирался посвятить музицированию тихий светлый вечер.
Михаил Муравьев уловил его душевную светлоту.
— Прекрасно общежитие достойных людей! — с наслаждением вздохнул он. — Сколь мило существовать вместе! Сирая вселенная есть понятие, огорчающее человека.
— Уединение тоже благо, — с улыбкой возразил Львов.
— Поскольку изощряет в нас ощущение нужды быть вместе.
Разговор вновь принимал обильное философическое направление, но тут Гаврила Романович, нетерпеливо повернулся к Львову и легонько ударил его по плечу.
— А я, Николай, подобно тебе, пустился в Анакреоновы луга. Что, в самом деле? Жизнь есть небес мгновенный дар, любовь нам сердце восхищает. А посему:
Петь откажемся героев, А начнем мы петь любовь.— Браво, — рассмеялся Львов, — это направление мало известно в русской словесности. Любовь и жизнь… как их разнять? Поэзия наша в долгу перед ними. Вот, кстати, последний перевод из Анакреона.
Напиши ее глаза, Чтобы пламенем блистали, Чтобы их лазурный цвет Представлял Паллады взоры; Но чтоб тут же в них сверкал Страстно-влажный взгляд Венеры, И с приветствием уста Страстный поцелуй зовущи.— Прехвально, Николай. Ужо порезвлюсь я в лугах анакреоновых, чует сердце. Однако, по мне, русская Параша во сто крат милей и краше его Паллады с Венерою.
Любовные приятны шашни, И поцелуй в сей жизни — клад.… Через неделю Александр Бакунин отправился в Петербург хлопотать об отставке. В конце осени того же года он навсегда поселился в Прямухино.
Глава первая
Мишель отвернулся от зеркала, поглядывая в которое рисовал свой автопортрет, и быстрыми умелыми движениями карандаша стал накладывать тени на воротник и отвороты куртки. С листа бумаги смотрел лобастый кудрявый подросток с крупным ртом, высокими скулами и требовательным взглядом внимательных глаз. Сходство уже получилось, остались мелочи отделки. Оттенив плечи и фон, Мишель поставил дату 1827 год и подписал: «Портрет не кончен, так как я и сам еще не кончен».