Изверг своего отечества, или Жизнь потомственного дворянина, первого русского анархиста Михаила Бакунина
Шрифт:
— Сам Бог начертал в моем сердце судьбу мою. «Он не будет жить для себя!»… Вот оно что!
Мишель гордо посмотрел вокруг. Пусть. Теперь он знает.
Четырнадцати лет Михаил Бакунин был определен в Императорское артиллерийское училище близ Санкт-Петербурга и на долгих пять лет покинул райскую жизнь среди возлюбленного семейства.
— Варенька, — настороженно окликнула племянницу Татьяна Михайловна, встретив ее на пороге гостиной. — Ты придешь нынче ко мне читать Четьи-Минеи?
Варенька, стройная темноволосая и темноглазая девушка шестнадцати
Не отвечая ни слова, девушка проскользнула вперед, скрылась в своей комнате и заперлась изнутри. Бросилась на постель, лицом в подушку, и, задыхаясь, стала рыдать, тихо, чтобы не слышали. До каких пор? Сколько, сколько раз за последние годы с нею происходило одно и то же! Все началось с того, что в тринадцать лет во время поста она прочитала книгу St. — Francois de Salle. Это было подобно удару грома! От исступленной веры в Бога, от ужасного разлада между долгом перед Ним и своими «грехами» она чуть не зарезалась. Душа горела как в огне. Когда мучения оставляли на миг ее душу, она оглядывалась по сторонам и удивлялась, что вокруг все спокойно. Как они живут, и может ли она жить так, как они? Никто не понимал ее, от нее отшатывались.
Детские и отроческие душевные невзгоды у детей Александра Михайловича происходили на редкость драматично. Но к папеньке, любящему, всезнающему, холодновато-отстраненному собственным совершенством, никто подойти не решался. Матери же и вовсе не удавалось стать доверительной отдушиной для собственных чад, к ней испытывали почему-то даже тайную нелюбовь.
Варенька пережила все сверх всякой меры. После исступленной веры в Бога другое, противоположное, дикое и ужасное, подозрение в небытии Бога адским огнем прожгло душу.
«Кому ты молишься? — кричало оно. — Бога нет!! Ты сойдешь с ума от сомнений!»
Это были непосильные мысли для юного существа. Девочка едва уцелела. Отчаяние, ужас и безнадежность рождали в глубине существа вопль, от которого выступала испарина и шевелились волосы.
«Бога нет! Нет! Почему же меня отталкивают? Почему называют сумасбродной девчонкой? Пусть! Я — отверженное творение, я не верю в бога, я урод, я не такая, как все!»… — все ли человеческие существа проходят через подобные потрясения?
Понемногу, вместе с отрочеством отступили и эти порывы. Никто из взрослых, и менее всего величественный Александр Михайлович, так и не узнали, что пережила в глубине души эта смелая веселая девушка.
… Отплакавшись, она уселась за столик возле окна, выходившего во двор. Вот проехала подвода к хозяйственным постройкам, вон с парадного крыльца спустились братья, все пятеро, окружая папеньку. Конюх, держа под уздцы смирную старую лошадь под широким седлом, ожидал их у ворот.
Стало совсем легко, будто все, что накопилось в душе, вырвалось вместе с рыданиями. Она любила в себе эту ясность. И сейчас оглянулась вокруг твердым и светлым взглядом. Пусть ничего не понятно, но можно жить дальше. Причесала гребнем густые вьющиеся волосы, уложила их на макушке и легким шагом вышла в гостиную. Там села за фортепиано, взяла для начала несколько аккордов, потом заиграла этюд нового польского композитора Шопена, который выучила на прошлой неделе. После отъезда Мишеля, исполнявшего худо-бедно партию скрипки, она играла только фортепианные
Ах, Мишель, любимый брат! Вот кто понимал ее! Как давно его нет! Зато его письма наполняют всех такой радостью!
Услыша музыку, вошла с рукоделием в руках и опустилась на стул у окна Любаша, старшая сестра. В противоположность мятежнице-Вареньке, Любаша была светленькой, хрупкой, словно воздушной, и всегда-всегда ясной, словно бы никакие сомнения никогда не касались ее совершенной души.
— Пойдем в сад, Любаша, — Варвара захлопнула крышку фортепиано.
— Я хотела это предложить.
— Лишь захвачу письма Мишеля.
Они миновали столовую, где сидели две младшие сестренки, Танечка и Саша. Они рисовали цветной тушью собранные на берегу цветы и травы, выделяя каждый лепесток, жилочку и ворсинку — старательно, не дыша, держа за образец картинки в толстой немецкой книге по ботанике, где каждая гравюра была исполнена с непостижимой тщательностью и переложена полупрозрачной тончайшей бумагой. Девочки молча посмотрели вслед старшим сестрам. После рисования, через сорок пять минут, им предстояли занятия с папенькой немецким языком, перевод и заучивание наизусть лучших стихотворений Гете, а перед ужином маменька усадит их за фортепиано.
Теплый майский день незаметно перешел за четыре часа пополудни.
Выйдя за ворота, девушки обогнули луг, где пятеро братьев под надзором отца и с помощью конюха осваивали верховую езду, и пошли по аллее наверх. Весь сад был в цвету. В начале мая выпали холода, задержавшие очередность цветения, и теперь распустились враз все фруктовые деревья, черемуха, сирень, лесные и луговые цветы. Их ароматы струились в воздухе как райские грёзы. Пение птиц и кваканье лягушек слышались отовсюду снизу и сверху.
— Тетенька опять обижается на тебя, да? — спросила Любаша.
Варенька кивнула головой.
— Ну и что? Я не виновата, — строптиво ответила она. — Я не могу верить вслепую…
— Папенька велит верить, не рассуждая.
Варенька передернула плечами.
— Пусть мне докажут! Если тетенька так верит в вечную жизнь, почему она сама не умирает? Вся религия — от страха. Я тоже боюсь, но честно.
— Ты бунтуешь, Варенька, ты хочешь понять умом. А вера — это озарение, это божественная благодать. Это тайна. Постичь ее разумом невозможно, — тихо говорила сестра. — Как странно. Который год мы с тобой ведем эти разговоры, еще при Мишеле, а папенька даже не догадывается, что у нас на душе.
— Мы все обожаем папеньку и никогда не выйдем из его родительской воли, но… Любаша, миленькая, разве ты не видишь, что мы — в золотой клетке? Я часто думаю о мире, окружающем Прямухино, о барышнях Твери, Москвы. Они другие. Помнишь княгиню Дашкову восемнадцати лет, с саблей в руках посреди крамольной толпы солдат! Вот какие они. А наша тетенька Екатерина, фрейлина императрицы, во дворце! Вот где жизнь! О, как я хочу вырваться отсюда!
Любаша не отвечала.
На высоком насыпном холме, в беседке, откуда открывался вид на дальние-дальние покатые холмы, покрытые лесами, девушки уселись на скамейку и положили на стол письма брата. Третий год семья жила без Мишеля. Его письма из мальчишеских, полных жалоб на грубость товарищей и на строгость офицеров, «перед которыми никогда не бываешь прав», превратились в юношеские, они дышали лукавством и живыми картинками. Их читали и перечитывали.