Jackpot подкрался незаметно
Шрифт:
Лицо Мигеля Варгаса Крузейро искажает гримаса ненависти, по угрожающему шраму на левой щеке скатываются крупные капли пота, и он стреляет в юного агента до тех пор, пока бездыханное тело не перестает дергаться… Камера следит за все увеличивающейся лужей крови, которая просачивается в высохшую землю, увлажняя и удобряя героиновое поле смерти… Звучит аргентинское танго, на фоне которого снизу вверх ползут финальные титры…
Авторы сценария — Игнасио Перельштейн и Хулио Ниссембойм.
Режиссер — Игнасио…
Глория выключает телевизор…
III
С
— Не знаешь, отчего Никитич гикнулся? — спросил один охранник другого.
— Да, говорят, телек смотрел, потом уснул и гикнулся, — ответил другой.
— Значит, не мучался… Ты, кстати, последнюю серию «Анхелиты» зырил? Чего там было? А то я в тот вечер отрубился…
— Короче, там такой базар начался! Мигель трахнул Анхелиту и замочил Кошмарика, но вроде не до конца… Она пошла к комиссару, а он, оказывается, отец Мигеля и вдобавок когда-то Анхелите целку сломал… Ну и вроде бы запереживал… А она беременна.
— От комиссара?
— От Кошмарика! Короче, от Мигеля тоже залетела…
— Ну?
— А Мигель Комиссарова агента тоже замочил.
— Круто!.. А когда продолжение?
— Сегодня, бля, понял?! В полпервого! А тут Никитич! Рапсод велел телек выключить…
Появился художник Дамменлибен, возбужденный и недовольный, будто его оторвали от важного дела.
— 3-дд-орово, о-орлы, — поздоровался он с охранниками и продолжил пулеметно-заикающейся очередью: — Ра-рапсод пришел? Ба-ба-рдак! Д-два гла-гла-диолуса куп-пил т-тридцатку отдал ба-ба-рдак по-погодка н-ни хрена себе хороший был па-парняга ба-ба-рдак два цветочка три-три-дцатка!
И, с досады плюнув на пол, он подошел к гробу, положил к ногам два гладиолуса и направился к Глории. Поцеловал ей руку и спросил:
— На-на-надька не приехала?
— Телеграмму прислала, — как бы оправдываясь, сказала Глория. — Она с Леонидом на гастролях в Мексике…
— Мо-могла и при-прилететь А-алеко ее так лю-лю-бил…
— Он так любил пионеров, — сказала Глория и погладила по голове одну из стоящих рядом девочек. — Он и вас любил… Он всех так любил…
— Бе-бе-регите себя сейчас г-г-грипп сви-сви-сви-репствует…
Дамменлибен еще раз поцеловал Глории руку и поспешил к присутствующим…
Появился поэт Колбаско и, увидев курящего поодаль публициста Вовца, подсеменил к нему.
— Здорово, Вовец, — сказал Колбаско и сунул Вовцу вялую руку.
— Привет, —
— Что новенького?
— Что новенького?! — вылупил глаза Вовец. — Алеко Никитич умер! Вот что новенького!
— Это я вижу, — ответил Колбаско. — Я спрашиваю, вообще что новенького?
— А я тебе говорю: Алеко Никитич умер! И вообще умер, и в частности!
— Я себя тоже омерзительно чувствую, — жалобно сказал Колбаско и поморщился не то от внезапно возникшей боли, не то от того, что он себя омерзительно чувствует…
— Ты всех нас переживешь.
— Мажем, что не переживу!
— И в том, и в другом случае денег все равно не получишь: либо тебя не будет, либо меня.
Колбаско напряженно заморгал, пытаясь понять, почему он не сможет получить деньги за выигранный спор. Потом понял.
— Переживу — так переживу, — согласился он.
— Ну, спасибо! Утешил! — захохотал Вовец, но тут же опомнился и стал опять скорбеть…
Народ продолжал подваливать. Появился Бестиев, воровато понюхал свои подмышки, недовольно покачал головой, достал сигарету, щелкнул зажигалкой и судорожно затянулся.
— Покойник не любил, когда при нем курят, — произнес почвенник Ефим Дынин. — Уважать надо.
— Стилистическая неточность, — огрызнулся Бестиев. — Или не любил, когда при нем курили, или не любит, когда при нем курят…
— Он всех вас очень любил, — вздохнула Глория. — И вас, Бестиев, и особенно вас, Ефим…
У изголовья стоял Гайский и, тупо глядя на Алеко Никитича, предавался своим мечтам: «У меня будет больше народу. Все придут, и все поймут, кого они потеряли… Даже после смерти завидовать будут… И коммунисты поганые, и демократы вонючие… „Центральная площадь, на которой установлен гроб с телом любимого сатирика, не смогла вместить всех желающих. Скорбные читатели повсюду — на крышах, на деревьях, на фонарных столбах… Свифт, Гоголь, Салтыков-Щедрин, Гайский отныне стоят в одном ряду. Звучат траурные мелодии. На лафете провозят бессмертные творения… Он прожил трудную жизнь. Его зажимали, его не печатали, ему завидовали, но не могли не любить, ибо его талант был подобен животворному дождю, щедро оросившему иссохшие человеческие души…“»
— Слово для прощания имеет Рапсод Мургабович Тбилисян.
Гайский вернулся на землю.
— Уважаемые дамы и господа, — произнес Рапсод Мургабович как можно печальнее. — Алеко Никитич не любил слова «господа». Он любил слово «товарищи», но всей своей самой крайней плотью и сердцем он делал все, чтобы сегодня мы могли говорить друг другу честно и открыто «господа»…
— Он всех любил, — всхлипнула Глория.
— Уважаемые дамы и господа, — продолжал Рапсод Мургабович. — Дорогая Глория Мундиевна… У нас на Кавказе говорят: плохой человек — мертвый человек, хотя и живой. Хороший человек — живой человек, хотя и мертвый… Сегодня мы хороним живого человека, я так думаю… Из гнилого ручья и шакал нэ пьет, из свежего ручья и змея напьется. Алеко Никитич был свежий ручей…
Камера панорамирует с застывшего лица Алеко Никитича на Рапсода Мургабовича, на Глорию, на детектива Серхио, стоящего у изголовья лежащего в гробу седовласого сеньора Бертильдо, на обезумевшую от горя Анхелиту, на притаившегося в углу черноглазого мулата в зеленой бандане. «Какое горе! — кричит Анхелита. — Ты слышишь, няня Розария, какое горе! Нет больше с нами сеньора Бертильдо — моего любимого отца!..»
— И вот его нет больше с нами, — продолжает Рапсод Мургабович, — но с нами его дети, живущие в Лондоне под руководством великого скрипача, гэныального скрипача Спивакова, я так думаю…