К вам идет почтальон
Шрифт:
Ковалев ошибался, считая себя человеком, лишенным воображения. Нет, оно пробуждалось часто, но Ковалев не доверял ему, — и чем соблазнительнее были образы, нарисованные воображением, тем строже он взвешивал каждый свой шаг. Он остерегался поверить кажущемуся, не хотел действовать по наитию. Его никогда не посещал легкий, скорый успех, — всё достигалось кропотливым расчетом.
А если всё-таки Алекпер-оглы шел сюда, в дом Дюков? К кому? Как знать, кто этот человек? Хороший или дурной?
Через минуту он уже укорял себя: «Зачем околачивался у дома
Переулок, уступами спускавшийся с горы, привел Ковалева на площадь. Он пересек ее и вошел в музей — величественное здание, украшенное статуями поэтов и ученых.
5
— Байрамов у себя, — сказала вахтерша.
Сквозь стекла на Ковалева смотрели одинаковыми, неестественно черными глазами манекены в черкесках, в барашковых шапках, с патронташами и резными карабинами времен Шамиля. Посреди зала, на постаменте, возвышалась арба — грубая повозка на двух колесах. Она точно спряталась здесь, испуганная автомашинами и троллейбусами, снующими за окном. Арбу обступила экскурсия пионеров.
— Привет, «Философ»! — сказал Ковалев, закрывая за собой дверь маленькой комнаты, душной от нафталина, заваленной коврами, вышивками, забитой книгами.
«Философ», «Спиноза» — эти клички утвердились за Байрамовым еще в школе. Когда Ковалев сражался в волейбол, Байрамов наблюдал и глубокомысленно рассуждал о пользе спорта. Сблизили их шахматы, — Байрамов был чемпионом школы. Ковалев несколько лет старался одолеть его, неизменно получал мат, но не обижался и не унывал.
— Осторожно, — отозвался Байрамов. — Не наделай мне тут черепков.
Капитан едва не наткнулся на узкогорлый сосуд, склеенный и скрепленный проволокой, обошел его и ухнул в продавленное кресло.
— Я вчера из поездки, — сказал Байрамов и просиял. Сутулый, оливково смуглый, с большой лысеющей головой, он царил над сокровищами, добытыми для музея в горных селениях.
— Ах, какие там места! — произнес он с чувством. — Ты над пропастью, «как слеза на реснице». Замечательно сказано, правда?
— Откуда это?
— Арабское изречение на камне, у дороги. Хотел выворотить, увезти сюда, да тяжелый уж очень. Замечательный памятник… Ну, чем тебе помочь?
— А может быть, «Спиноза», я просто так зашел, — повидать тебя.
— Врешь, милый.
— Да, вру, — кивнул Ковалев. — Слушай, фамилия Дюк тебе знакома?
— Конечно. Что тебе нужно про них?
— Прежде всего — откуда они взялись, что тут делали?
Байрамов вышел и принес тоненькую серую брошюру с новенькой библиотечной этикеткой, еще влажной от клея.
— На, читай! Не знаю, как тебе, а для историков весьма ценный материал. Сиди, занимайся! Прочитай, а потом будем говорить.
На обложке стояло — «Записки Леопольда Дюка». Из предисловия редактора Ковалев узнал, что эти записки были опубликованы в 1873 году в Лондоне и в русском переводе появляются впервые.
«Дед или прадед охотника
«3 августа 1862 года мы оставили Трапезунд. Вперив взор в кромешную темноту, я долго молился, дабы призвать благословение Создателя на наше опасное путешествие. Целью нашей было доставить оружие племенам, продолжавшим фанатическую борьбу против русского царя. Морские воды, плескавшие о борт, как бы вторили моей молитве».
Швейцарец Леопольд Дюк был английским агентом. Он не скрывал этого в своем дневнике. Он подробно описал, как приняли его племенные князья и старейшины, как, угостившись бараниной и медом у одного из них, он отправился на коне, с эскортом горцев разведывать русские позиции. Сильный бинокль, самого последнего выпуска, — он произвел фурор среди горцев, — позволил Дюку обстоятельно разглядеть укрепления противника, оценить их прочность и способность к сопротивлению. Обещая от имени иностранных держав военную помощь, Дюк побудил горцев начать наступление, закончившееся, впрочем, неудачно. Русские форты отбили атаку. Дюк зазимовал в горах, вместе со своими друзьями отступал под натиском царских войск, голодал, питался иногда сырыми зернами пшеницы и ячменя.
Сперва Дюк показался Ковалеву романтиком, искренне добивавшимся свободы для горцев, поражения царской деспотии. Но вскоре Дюк предстал в ином свете. У него не было жалости к горцам, которые внимали его обещаниям, терпели лишения, вели войну, уже ставшую безнадежной. Всё чаще проскальзывал в дневнике холодный, жестокий расчет:
«Я утешал себя мыслью, что сии жертвы в конце концов благодетельны для цивилизованного мира, ибо чем меньше уцелеет этих храбрых сынов Магомета, тем более сильной будет их ненависть к России. И, как знать, не послужат ли они опорой и сынам нашим».
Нет, не романтик, — хитрый авантюрист, политический провокатор обрисовался за строками записок.
«Не могу не привести беседу свою с моим другом, князем Дагомуком, племя коего, в результате бедствий войны, сохранилось лишь в одном селении. Я неоднократно разъяснял ему великую историческую миссию Британской империи в отношении мусульманского Востока, и однажды он, прервав меня, воскликнул: «На кого же мне еще надеяться! Вы же видите, как мы разорены! Неужели на весах вашей королевы ничего не будет весить пролитая нами кровь!»
Леопольд Дюк заинтересовал Ковалева. Он еще не видел, чем поможет ему дневник почти столетней давности, пригодится ли для разгадки тайны Алекпера-оглы, для раскрытия всей правды об убийстве на границе, — но читал, не отрываясь.
Дюк живо, с чуть заметной иронией превосходства изображал обычаи горцев, отмечал их ловкость, выносливость, мастерство в пляске.
— Спасибо, — сказал Ковалев, кончив чтение.
— Ты удовлетворен?
— Да, любопытная фигура. Но ведь Леопольд исчез с Кавказа. Как же потом?..