К вечеру дождь
Шрифт:
Один из водителей, не дождавшись к подъемнику очереди, выгрузил втихую овес прямо на землю. И дабы помочь с загрузкой сей кучи назад — в машину Исмагила теперь, Хуббениса-учжин придает нам с Виктором двух девушек-горожанок. Откуда они — неясно, однако же не студентки и не заводские явно, — что-то такое конторское, секретарь-машинистское… Загрузив примерно треть, мы уходим обедать, а вернулись — сюрприз-подарочек. Одна помощница сидит на куче, а вторая в кузове. Та, что на куче, черпает зернушки плицей и передает той, что в кузове; а та — ссыпает. Совочек-плица ползает вверх-вниз металлическим солнышком.
Виктор посмеивается на столь бешеный темп и производительность, но по старой привычке стесняться «культурных и ученых» горожан, старается незаметно.
— Вы,
Ничего себе!
— «Чего куришь-то сидишь», — улыбается, пожимает плечами Виктор. — Упрекают, вишь, меня тоже.
Подступы нашим лопатам закрыты как-никак, да и разобраться не помешает маленько; я сажусь подле перекуривающего покамест Виктора и приваливаюсь к складской стеночке. С другой его стороны, вытянув ногу в кирзовом пыльном сапоге, сидит улыбается Исмагил.
Девушки возмущенно мотают головками в тугих косыночках. «Мц! Это ж какую ж надо иметь наглость и т. п.» — смысл приблизительный.
Но вот Виктор роняет окурок, плюет на него и для верности затаптывает крепким каблуком.
— А ну-ка, девушки! — говорю и я, беря от стены свою черную лопатку.
Небольшой, но ухватистой и ловкой — Виктор, и огромной своей — я, мы беремся за кучу с двух приработанных уже нами сторон. Р-раз, р-раз, р-раз! Девушки садятся отдыхать у стены.
Уже минут через пять более чем очевидно, что при таких наших лопатах плица вещь здесь вполне декоративная. Однако, как это и бывает, у девушек пошла другая уже игра. Как бы ихняя. Они поработали, они вот сделали свою долю, а теперь вот пусть другие — очередь кого.
Наконец мы с Виктором выдохлись. Спеклись. Утираясь, мы отретировываемся на отдых, и по всей идее девушки должны рвануться к куче.
Но ничего подобного! Не бросаются.
У той, что сидела на куче, в профиле есть нечто хищно-птичье. Не благородной птицы с сильными настоящими крыльями, а этакое сорочье-воронье, рыхловато-черное, соглашающееся внутри себя не на одну лишь с трудом добытую еду, но и… ой-е-ей! — не на падаль ли? Ну да и что оно, конечно, такое — падаль? Как ведь посмотреть, естественно.
Почувствовав эти мои мысли, девушка оборачивается. В фас лицо вполне благообразное. «Невинное…»
— Ну что? Вперед?
Встаем с Виктором. Вгрызаемся…
Барышни беседуют.
Когда мы садимся уже в третий раз, а они все сидят, Виктор не выдерживает:
— Покуль сидим, брали б лопаты-то, че?
Девушки переглядываются, но не удостаивают Виктора ни ответом, ни взором.
— Да-а, — выстреливает потухшей спичкой Виктор, сбитый со всякого панталыку. — Как же с ей жить-то! Через три дня с голоду загнесся. Она ж ниче не умет.
— С ней это… — неопределенно улыбается Исмагил.
— А наши бабы стали б, — кривит рот Виктор. — Лопатами-то.
— Да и «это», — возражаю я неожиданно для себя Исмагилу. — Они и там халтурить будут. Чтоб не прогадать.
Вечером я пойду ежедневной своей дорогой к деревне и буду все злиться, вспоминая наших барышень. Когда появляется возможность, — стану я думать, — ехать куда-то, на фестиваль, в город-герой Ленинград путешествовать за счет профсоюза, у большинства из нашей фирмы подеваются куда-то и справки о слабом здоровье, и соображения о производственной необходимости, отыскивается на кого оставить ребенка; и что, напротив, лишь повеет едва иным каким ветром, ну вот хоть на ХПП сюда ехать — помогать, все тотчас является назад. И здоровье, и справки, и дети. Конечно, конечно, — попытаюсь я успокоиться, сворачивая на лесную тропу вдоль дороги, — паразитство как таковое — разврат, а разврат — гибель души, а смерть души хуже самой смерти. Но отчего мы чуть ли не завидуем, если кто-то обманул или сэкономил себя в общем деле? Ведь не в сэкономленности, а в стыде, жалости и благоговении, — сказал философ, — главная, именно человеческая
«Как они будут жить? — вспоминаются мне горестные слова любимой моей Хуббенисы. — Они же умырут!..» И отчего ж я все-таки не пожалею этих бедных девушек в их несчастье, а злюсь? Отчего?
9
Искандер — легкий, чистый и приятный мне человек. Лошадь ему — джигит бы был, командир сотни. Голос — тенорок и татарский акцент, с налягом-пробормотом на последних слогах. «Если нада, — считает он, — значит нада, какой разговор может быть!» Машину разгрузили, он к приему другой готовится: заглушки закрыл, отрегулировал, подъемник подметает. Без дела не стоит. Он не местный, он с железной дороги, составителем поездов работает. На ХПП здесь он за комбикорм прирабатывает.
Мы присаживаемся с ним, пока что утро и холодно, пока машин нет, — присаживаемся на солнышке.
— Трава, она твердая сейчас, — дает разъяснения Искандер, — иней был уже. Ему, гусю, нынче прикорма нада, комбикорма, зерно!
Гусей по округе не счесть тут, говорю я, кишмя, говорю, кишит.
— А как же, — улыбается он, — есть гуси!
Сидим на ящиках, разговариваем, а сделается жарко, перебираемся в тенек. Когда разговорится, то сам меня ищет, Искандер, — ему самому дальше охота рассказывать. Отломил в который раз мундштук у папироски, закурил, а ноги у него, хоть и на ящике, а калачиком.
ДИРЕКТОР ШЕВЕЛЕВ
— Вон железнодорожная линия идет, видишь? — показывает, — вон, гляди, с той стороны подсолнухи-кукуруза во какая, а с этой во. Совсем низкая. Погодные условия — одни, земля — одна. А там — вот так будет, — Искандер поднимается на ноги и ладонью проводит по груди, — а с этой так. В три раза, да? Почему? Потому хозяин, дисциплина там, а где Курмановский совхоз, нету ее. Вот корова, да? Дояркам по 60—70 штук дают для машинного доения. Ей что, корове? Перед дойкой ей массаж вымени нада. За машиной каждую додаивать нада. А если у тебя 60—70 их? Не массажируют, не додаивают. Два-три года и на мясо ее, в негодность она пришла.
Подходит машина. Мы встаем с ящиков, включаем подъемник, открываем заглушки, ждем, когда зерно стечет сквозь них на транспортер, подметаем слегка и возвращаемся на старое место.
— Да, — продолжает Искандер, — где условия, там и народ! У курмановских за доярками шофер ездит. За два часа всех по очереди объезжает, в окно стучит. Пожалыста-пожалыста! Будит их. Пока всех собрал — два часа! В Сосновском у Шевелева доярки сами в шесть у правления собираются. Опоздала доярка, машина ее не будет ждать, трогается в 00, уезжает. Я, — улыбается Искандер, — Шевелева спрашиваю: а коров кто ее доить будет? Она, — отвечает, — на 50 рублей оштрафовывается сегодня за опозданье. Ее 50 рублей остальные десять доярок подоят, поделят между собой. По 5 рублей каждой прибыль. А назавтра, — смеется, — опоздавшая доярка на десять минут раньше к конторе придет. Понял? Нет, люди не уезжают от Шевелева! Теперь стало, — как везде уборка идет? За счет городских. Картошку убрать — городские! Свеклу — городские! Шевелев от городских отказался. Второй год не приезжают к нему помогать. В страду комбайнер у него, как сталевар, по 300—400 рублей в месяц заколачивает. Комбикорм 9 копеек у него стоит для своих. Столовую сделал: за 40 копеек я там поел. Одна котлета — курмановские из нее четыре сделали бы! В деревне без скотины не проживешь, — Шевелев комбайнерам всем, механизаторам, дояркам сено по дворам развез. Подобранное, спрессованное, заботы нету у них! А на этот год всем своим совхозным сделал так, всем, кто работает у него…