К востоку от Арбата
Шрифт:
Они читают про Польшу в советских газетах и знают, что после войны она изменилась, но не в состоянии себе это представить. Зато ту Польшу, которую с умилением вспоминали родители, видят, представляют. Польшу 1910 года. Польшу беднейших подкраковских деревень. Потому, вероятно, иногда говорят странные вещи, например: «Останься до завтра, Ханя, поглядишь на трактор». Или, неуверенно: «В Польше люди ходят босые? Матери наши ходили босиком и говорили, что обувку каждый день носить жалко».
Достаток
Хозяйства
К работе по хозяйству приобщены все, вся семья, включая детей. Если труд нельзя совместить с учебой, ребят в школу не отправляют. Вероятно, поэтому за всю шестидесятилетнюю историю деревни высшее образование получили только пять человек. Все пятеро учительствовали, поскольку в мечтах, которые привезли с собой их родители, было место лишь двум профессиям — учителя и священника.
Буряты — которые еще недавно носили одежду из звериных шкур, а тканые штаны впервые увидели, получив их от поляков в обмен на топоры, — охотнее отправляются учиться в город, а закончив институт, занимают самые высокие должности: председателя колхоза, зоотехника, врача, директора школы… В местной школе среди учителей двое поляков, трое русских, а бурятов — десять. У вершинских поляков подобных притязаний нет. Они считают, что к учебе стремятся те, кому не хочется работать.
Учительница русской школы Наталья Янашекова убеждает земляков, что учиться необходимо, но на последнем заседании сельсовета опять поднимался вопрос о том, что несколько семей в Вершине не посылают детей в школу.
Обед
Между тем время идет. Председатель колхоза вернулся из райкома, говорит, что уже известил двух передовиков труда — того, который за восемь дней засеял пшеницей восемьсот тридцать гектаров, и того, что засадил двести гектаров кукурузой, а также передовых доярок и лучших работниц куриной фермы, и сейчас можно будет садиться за стол.
Столы стоят в саду у Петшиков. Сад чудесный, большой, отгороженный от остальной части усадьбы. Рядом летняя кухня, там женщины готовят пир. На столах яйца, сыр, куры, грибы, мясо, компоты, маринованные овощи, все свое, домашнее, извлеченное из кладовок и погребов.
Рассаживаемся. Я, как гость, на почетном месте, между председателем колхоза и представителем советской власти Маслёнгом, напротив — бригадир Петшик. Председатель колхоза дает знак председателю сельского совета. Маслёнг встает и, из уважения к председателю колхоза, произносит по-русски:
— Слово для приветствия
Бригадир Петшик говорит про них, про сибирских поляков. Именно так они себя определяют. Говорит об их отечестве — Советском Союзе. Для них существует только это одно, советское, сибирское, отечество. И заканчивает: мы здесь шестьдесят лет, и наши дети говорят по-польски, а если через шестьдесят лет приедет другой корреспондент, то дети, которых он увидит, тоже будут говорить по-польски…
Мне задают вопросы. Спрашивают: что в Вершине произвело на меня наибольшее впечатление? То, что между полями за пределами личных участков, отвечаю я, нет межей. И что дети ночью сквозь сон говорят по-польски…
Они знают, что такое межа, но не понимают, почему именно отсутствие межей производит впечатление. Мой вопрос насчет конфликтов из-за межей им тоже не понятен, и я прекращаю объяснения.
— Нашего сибирского поляка тут никто никогда не обижал. Ни русский, ни бурят, ни хохол, — возвращается к самому важному бригадир. — А объединяет нас всё, что мы вместе пережили. И сорок первый год, когда мы воевали в сибирской дивизии под Москвой. И сорок четвертый, когда все ели корни пастернака и березовую кору. И тридцать седьмой, когда ночью приезжали в дома. За ними и за нашими, без разницы. А сейчас нас объединяет то, что уже можно так хорошо, так спокойно жить.
Они знают, кто в 1937 году подсунул кому следовало фамилии вершинских поляков. Всегда знали. Даже после 1956 года, когда люди уже возвращались, а в Вершину никто не вернулся, — даже тогда его не убили. Приходили к нему и говорили: из-за тебя погиб мой отец… А он им говорил: люди, простите… Когда он умер, на его похороны никто не пошел, ни один человек, хотя на похороны всегда ходит вся деревня.
К нашему столу в саду Петшиков подошла маленькая старушка бурятка. Ей тут же освободили место, поспешно подали прибор.
— Если бы она пришла в мой дом, — обратился ко всем Петрас, — и сказала: мне негде жить, я бы сказал: оставайся у нас навсегда. И любой в Вершине сделал бы то же самое.
— Любой, — подтвердили за столом.
— Когда в тридцать седьмом я осталась без родителей, одна, с младшими братьями и сестренками, и никто нам, детям «врагов народа» не осмелился помочь, она, бурятка эта, тайком принесла нам хлеб, — шепчет Наталья Янашекова.
Девяностосемилетняя женщина догадалась, о чем разговор, улыбается, и мы обе хорошо понимаем, что не я за этим столом почетный гость.
«Московской» и апельсинового ликера в бутылках убыло. Собравшиеся сбились с официального тона, перестали называть друг друга по отчеству. Неудивительно. Все за этим столом — родственники. Бригадир Петшик, оказывается, племянник Фигуры, заведующего фермой. Фигура — шурин председателя сельсовета Маслёнга. Маслёнг — брат Новаковой, Фигуровой и Корчаковой, а муж Новаковой, то есть шурин Маслёнга, — заведующий конюшней и брат…
— Очень трудно руководить такой бригадой, — говорит Петшик. — Сделаешь кому-нибудь замечание, а тебе тут же: «Ты как с дядей разговариваешь?»