Каблуков
Шрифт:
XIV
Феликс уехал. Улетел. Улетал дважды и проводы устроил дважды, в Ленинграде и в Москве. Каблуков с Тоней съездили в Ленинград, пришли в мастерскую архитектора, Феликсова друга. Мильон народа, субботняя приподнятость настроения, два стола, уставленные великолепием, добытым в валютной "Березке". Их разбомбили в первые десять минут, перешли к водке и салатам с других столов. Сошлись все, кого помнил и ждал увидеть. Само собой Гурий, Аверроес, Элик, Канарис. Изольда - с дочкой Алиной, которой сколько лет, никто толком не знал, но обращались, как с девушкой, достаточно зрелой для по крайней мере флирта. Марк Ильин - в собственных, и больше ни в чьих, глазах выглядевший свадебным генералом. Тетка Нина Львовна и двое Каэфов. И все те, с кем, сталкиваясь на улице, останавливался, чтобы что-то досказать, а если это был Невский, то в кучке, уже стоящей или моментально из таких же, как вы, собирающейся потрепаться. Но не только такие, а и промелькнувшие в самое разное время беглым знакомством. Встреча с этими выходила сейчас самой шумной, полной трудно объяснимого восторга. Еще было порядочно, может, четверть, совершенно незнакомых - а главное, не представимых в качестве знакомых -
Подошел Ларичев с блондином болезненного вида в спортивной куртке "СССР" и в тюбетеечке на длинных до плеч волосах. "Вы знакомы?" Каблуков видел его впервые, но лицом изобразил готовность узнать по подсказке. Уже бывали случаи, когда его узнавали, а он нет, и это волей-неволей выглядело высокомерием. "Знакомы, только где ему всех упомнить?" - сказал блондин. Каблуков выпаду потакать не захотел, ответил: "Нет, мы прежде не встречались, я бы вас не забыл". Оказалось, из той самой литературно-художественной группы "Вглядывание", о которой Ларичев рассказывал на курсах. Прозаик-эссеист - как в конце концов он его представил, после чего отошел, бросив на Каблукова. "Уезжаете? Остаетесь?" спросил блондин. "Остаюсь". Каблуков поймал себя на том, что уже принял предлагаемую собравшимися здесь картину действительности, в которой отъезд был не форс-мажором, а как минимум равноценен обычной устоявшейся жизни, выпавшей от рождения. "Почему?" ""Почему" можно спрашивать у что-то предпринимающих. Я всего лишь сохраняю статус-кво". "Прижились?" "Вы меня, как марсианина. А я отсюда родом". "Короче, уютно бочком привалились, с режимом сработались, вас это в высшей степени устраивает. Зачем уезжать оттуда, где тебе хорошо?"
"Тюбетейка?" - спросил Каблуков, глазами на нее показав. "Кипа. Точнее, переходная к кипе форма". "Порываете с прошлым?" "Хороню". "Нас? Себя?" "Всех вместе. Всех мертвых". "Без скорби". "Не сдерживаю радости. Да и вы, я вижу, не особо горюете". "Не скажите, есть маленько. Из-за Феликса. Как это так: был Феликс, и не найти его больше?" "О себе, о себе пора начинать беспокоиться. Был Каблуков - и не стало. Без Феликса, без меня - не найти его больше. Мы знали, где он, - один по дружбе, другой по неприязни. А теперь - ау". "Я не против". "В таком случае пусть советская земля вам будет пухом". "Сняться с места - силы нужны, а откуда их взять, как не из неприязни: правильно я ваш сарказм понимаю?" "Похороны есть похороны". "Все-таки только символические. Метафоры забавны, когда в них не заигрываешься. В общем-то, просто эмиграция в специфических условиях. Специфика в том, что внешняя на фоне внутренней. Внутренняя - это где мы с вами друг от друга прятались, чтобы настроение не портить. Пока вы во внешнюю не собрались, я этого не понимал".
Они с Тоней - как почти все - досидели до утра. К подъезду пришли четыре автобуса "Львов". Ни кто заказал, ни через кого, никому было неизвестно. Феликс говорил, что евреи, евреи смотрели на Феликса с уважением и друг другу повторяли магическое "через Академию" - как исчерпывающее объяснение. Приехали в Пулково. Из-за многолюдства и взятого на веселье курса не нашлось времени сосредоточиться для прощания, расставания, разлуки. Только что собрались целоваться, как Феликса выкликнули радиоголосом, и он исчез. Но все, продолжая попивать, шутить, смеяться, чего-то ждали: что он еще появится или как-то даст о себе знать. Объявили посадку на самолет. Часть осталась внутри, остальные вышли наружу: самолет взлетел. Обескураженность смешалась с упадком сил от бессонной ночи, кое-кто из женщин заплакал, мужчины помрачнели. Без слов расселись по автобусам, они довезли до дверей мастерской, и в одну минуту все разошлись. Рассосались в уже набравшей силу уличной суете. Гурий сказал с печалью и серьезностью, отменявшими возражения: "Вы и вы - ко мне. Помянем", - Каблуковым и Изольде с дочкой.
Через час позвонил Феликс. К этому времени Каблуков успел рассказать свой разговор с прозаиком-эссеистом. У него что-то с животом, сказал Гурий, что-то нехорошее, он ко мне ходит за рецептами с печатью: ну, Бог даст, там врачи-вредители вылечат. Изольда пробормотала: а мне нельзя?.. Час да час, пока добирались из аэропорта, - быстро долетел, сказал Гурий. Но звонок был не из Вены, а из будки в Пулкове. Как-то не пошло, объяснил Феликс, зацепилось. Все, кто в курсе, были на местах - кроме одного. А которого взяли на замену, полез куда не надо, подал голос: это что такое? На голос надо отвечать, и заклинило. Теперь тут, в Ленинграде, хана, не прохонже, с концами. Протокол, передаем дело в суд, визу аннулируем, паспорт изымаем. Не изъяли и не аннулировали, по-тихому вернули, но шепнули: позвони еще раз, куда звонил, и двигай через Москву...
...Что-то легкое, мягкое, как вспышка солнечного зайчика, но с шипом на конце, потому что все-таки кольнуло, вошло Каблукову в сердце. Безболезненно, нестрашно и даже словно бы освежающе, однако проткнуло какой-то сосочек, и из него стали разливаться скорбь, тоска и жалость. Сперва горячие, потом на короткое время жгучие, а вскоре,
Ну и что, что тот хамил и нарывался на ответное хамство и скандал! А разве Каблуков в самом деле не "прижился", не нашел приятное для тела положение, не сработался, и разве его это не устраивает? Да даже если бы и не так, если бы тот лез на рожон ни с того, ни с сего, потому что такой тип, потому что противный, ведь он всего лишь лез на рожон, а мог бы, кто его знает, и выть, и тюбетеечку свою сорвать с головы, и ногами топтать, и патлы выдирать клочьями. Кто его знает, каково ему, когда он выпрашивает у Гурия рецепт? А если и печень в порядке, а просто наркоман - каково ему? Каково ему здесь было? Сочинять эссе, которые одобрялись, главным образом, членами литературной группы "Вглядывание". Вглядываться в приходящую в голову муть, чтобы их писать. Выпускать не интересущий никого, кроме пяти или четырех выпускавших, манифест "Второй натуральной русской школы". И, когда приедет туда и приколет к кудрям настоящую кипу, каково будет?
И Феликс. Который живет и в Ленинграде, и в Москве - и ни там, и ни там ему негде жить, а все у друзей. Которым он нужен только такой, гуляка, крепкий питок, шикарный, фирменный, с потрясающим английским. И у женщин, которых он каждую одинаково образцово любит: в постели, в ресторане, на курортах Черного моря, рассказывая увлекательные истории, говоря смешные вещи, читая - без тени пошлости - наизусть русские и английские стихи. Блестящие глаза, улыбающиеся губы, всегда, при любой случайной встрече, праздничный, и чем этого с годами больше и чем это неизменней, тем чаще хочется застать его врасплох. Не чтобы он, не дай Бог, разнюнился и стал показывать и, того хуже, распространяться про белые шрамы на обоих запястьях, замечаемые особо наблюдательными под крахмальным манжетом рубашки, а не особо - когда вместе валялись на пляже или парились. А чтобы хоть однажды сказал "херово", как в ста случаях из ста говорит "нехерово" в ответ на "как дела?". Пенковая трубка, лишь на секунду, на одну короткую затяжку прикусываемая зубами, а в остальное время выписывающая плавные параболы вместе с рукой, дирижирующей словами, - не баланс ли она в кулаке канатоходца, отбрось он который, и сорвется? А и не сама трубка - дым. Сине-серая акварель с ароматом, погружающим тебя в куда более сложный, пряный, дурманящий, духов, масел, притираний в комнате, где никогда не открывают окон, где-то в Батавии - маленький дом, на окраине в поле пустом, где китаец-слуга в двенадцать часов снимает с дверей засов. В початой пластиковой упаковке в форме кисета этот табак можно случайно добыть у какого-нибудь шалого норвежца, чудом затесавшегося в туристский автобус, нанятый жителями городка, а иногда и села, в финской глуши. Фарцуя самому или покупая у фарцовщиков, которые называли его, кто как хотел, "кептейн", "кепстейн" и "кейптаун". В остальное время "Золотое руно", табачок хороший, но на экзотику замахивающийся не далее субтропической, с запахом, проложенным холодноватыми деловыми флюидами кулуаров партсобрания в Сухуми.
"Американы, они такие чистенькие, - сказала однажды в компании девушка Роза по кличке Розка-стрекозка.
– Утром, днем и ночью - всегда из-под душа". "Вода другая", - отозвался вдруг Феликс. Она продолжила: "И румяные". "И воздух другой"... Как у Хэмфри Богарта в фильме "Касабланка": элегантный костюм тонкого сукна, гладко выбритые щеки, табачный дым вокруг головы - все у него было такое же, только воздух и вода другие. И "Касабланка" называлась в прокате "В сетях шпионажа". Нет, это "Танжер" так назвался, а "Касабланка"... А может, и не в прокате, а он смотрел ее - знакомые провели - на спецсеансе в Доме кино... И ради того, чтобы увидеть на экране ее настоящее название, а может быть, если сложится, и походить по ней; и по Танжеру, если сложится; ради табачных лавок, благоухающих турецким и вирджинским; или - что то же самое - чтобы читать стихи Серебряного века не как мальчик, которого ставят перед гостями на стул, а погрузившись в любимое кресло, себе единственному, зато Теннисона или Эмили Дикинсон гостям, соседям, бармену за стойкой; в общем, ради другой воды и другого воздуха он договаривался с Иван Петровичем-Петром Иванычем, устраивал двойную отвальную, дважды улетал с одной и той же земли, и все это - в глубине души готовый к тому, что меняет шило на мыло.
Почему Каблуков не хотел видеть этого прежде? Ни он и, похоже, никто. Главное определение происходящего было: так. Sic. Лицо - зеркало души, поверхность - материи. Что перед тобой вывесили, какую чадру накинули, какую маску надели - так оно и есть. Какими они выглядят, такими я их принимаю. Может быть, потому, что до сих пор не было угрозы их потерять? Да нет, Валера Малышев утонул, а взгляд, отражавший все, что вокруг, всех остальных, как зеркало, не изменился. Возможно, это пришло только сейчас потому, что сделалась осуществимой невероятность, принципиально запрещенная к осуществлению: раздвой действительности, протекание судьбы одновременно по двум руслам - исчезновение бесследное, безвозвратное, но не физическое. Похороны, но не смерть. Гдетошнее присутствие, которого нельзя проверить. Советская власть не кончится никогда, это может только присниться, да и то если слишком много смотришь кино, слишком часто гаснет реальный электрический свет в помещении и зажигается нереальный на экране. Советская власть навеки, потом могила навеки, так что то, чего лишаешься, лишаешься навсегда. Но что от тебя зависит, это чего ты лишаешься: коврика с лебедями или лебедей.