Каблуков
Шрифт:
Он написал дополнительный эпизод - для "Конюшни". Уже снималась, и никто его не просил, и никому не показал, а положил в стол - чтобы было наготове. Корреспонденту предлагают поехать со сборной в турне по Европе. Он в воодушевлении, все документы собраны, характеристики подписаны, приносит начальнику команды, который не что иное как представитель Комитета и не очень это и скрывает. Он просит корреспондента подписать бумагу о согласии во время поездки наблюдать за игроками и информировать об их моральном духе. Корреспондент, сперва с помощью демагогических уловок ("да я в таких делах лопух", "не по моим силам ответственность"), потом решительно отказывается. Тем не менее в турне его берут. Но по возвращении вызывают на Лубянку и угрожают, если он не пойдет на сотрудничество сейчас, пустить слух, основательно и убедительно разработанный, о его уже состоявшемся доносительстве как цене выезда за границу. На это он показывает сделанное непосредственно после тогдашнего разговора с начальником команды описание неудавшейся его вербовки и намекает о возможной, от него не зависящей утечке этих сведений в самиздат. Ему открыто говорят: вы понимаете, что мы можем вас и ликвидировать? Он достает из внутреннего кармана еще одну страничку предупреждение,
Эпизод выглядел не очень правдоподобно, но в случае шантажа со стороны Дрягина и тех, кто за ним, мог быть им предъявлен и, по замыслу Каблукова, должен был показать, что у него есть неплохая контригра. Никаких признаков, однако, такого рода намерений с их стороны не было. Скорей с его были признаки перегревшегося воображения. Не то научно-фантастическое, не то учебное кино на материале "Хроники текущих событий": как обезопаситься от дезинформации органов. Теперь, когда он держал это в ящике стола, на душе было еще более скверно. Его кислое настроение и беспокойство передавалось Тоне. Ему в голову приходили образы вроде: он еще ухаживает за Тоней, как до женитьбы, они все время гуляют, он ступает в жижу и, хотя оттирает башмак об траву и носовым платком, который потом выбросывает в урну, и газетой, которую из нее вынимает, ощущение замаранности и запаха преследует. Вполне вероятно, его одного, Тоня этого не замечает, но ухаживать в таком состоянии невозможно, и это в нем она замечает. Или: они вместе попадают в эту жижу, проваливаются, как тогда на стройке кооператива в Измайлове, и гадко на душе, как тогда, и, как тогда, вина его.
(Возможно, мультипликация. Две фигурки: пара влюбленных. Брусок магнита, раскрашенный пополам красным и синим, наводит в обоих разом то положительный заряд, то отрицательный. "Плюс" - радость, "минус" - горе. Набрав максимум интенсивности того или другого, фигурки начинают друг от друга отталкиваться. Но любовь - влечение, поэтому если до сих пор они только держались за руки, то сейчас изо всех сил стараются притянуть один другого.)
XVI
На ленинградских проводах Феликса Калерия Филипповна, когда Каблуков с ней поздоровался, пригласила его в гости, подчеркнуто: сказала, что имеет кое о чем с ним поговорить. И лучше без Тоши, поскольку предмет потребует той прямоты высказываний, которая наиболее удобна в разговоре наедине.
Едва он уселся на диване против нее в кресле, она задала вопрос: "Какого вы мнения о Мише Климове?" Без приготовлений: очевидно, беря намеченного ею быка за рога. Климов был прозаик, возраста Каблукова, не очень его интересовавший. Дубликат Ларичева, более удачливый. Вернее было бы сказать, что Каблукова не очень интересовала проза вообще. Кроме той, которая действовала на него, - и тогда это действие было сильным. Или какого-то случайного рассказика, на который он натыкался, когда брал книгу просто так, как любую другую, и читал ее насквозь, удивляясь умению, но оставаясь нетронут. За Климовым утвердилась репутация именно прозаика, не писателя. Певца деталей, мелочей. Интеллигенция видела в этом вызов советскому курсу на грандиозность и всячески его возвышала - под сурдинку, естественно. О нем заговорили - тоже приглушенно - как о наследнике Михаила Кузмина, а о Кузмине как о вершине Серебряного века, противопоставляя неким тем, кто, не ведая, что творит, подготовил своим творчеством - стихами, философией, стилисткой, политически и идейно расплывчатыми - приход революции. Услышав это, Каблуков и Тоня уставились друг на друга и развели руками - по поводу не революции, а сопоставления с Кузминым. Тот был прелестен свободой обращения с мелочами больше, чем ими самими, Климов же строго соблюдал логику: вот деталь, за точность отвечаю, на большее не претендуем, потому что мы люди маленькие. Отдавало не без жеманства двусмысленным "гм-гм". Каблуков откуда-то знал, что Калерия сильно способствовала выходу двух подряд сборников Климова и написала о нем хвалебную, насколько это было возможно, статью. Поэтому он ответил уклончиво: "Я читал его недостаточно, чтобы судить как следует, но это интересно", - ровно наоборот тому, что думал.
"А мою статью о нем?" "К сожалению, нет. Но Тоня мне подробно пересказывала". Опять: ничего не пересказывала, мельком упомянула. "Подробно" - классическая инерция вранья. Но почему-то хотелось ему ее не то пожалеть, не то задобрить. "Если и пересказывала, то со слов своей тети Нины. Потому что в отличие от вас Тоша говорит правду и мне успела исповедаться, что статью до сих пор не прочла. Не в этом дело... Она написана в определенном смысле против вас. Против таких, как вы. Я пишу о Климове как о центральной линии литературы. Доказываю это в духе Белинского, когда он бредил гегелевским "все действительное разумно". Реальность Климова состоит из неопровергаемых элементов. Мелких, иногда даже мелочных - в статье этого, понятно, нет, это я конкретно вас просвещаю, - потому и бесспорных. Обошлось Гегелем, но если бы понадобился Маркс, подтянула бы Маркса. Климов - не крупная фигура. Но из молодых единственная". "Бродский?" - полуспросил Каблуков.
"Вот! Есть талантливее Мишеньки, есть масштабнее, безудержнее, мятежнее. Есть, как любит говорить Ильин и, подозреваю, вы тоже, интереснее. Но все они почти целиком смещены в область поэзии. И как жанра, и как отношения к действительности. А есть действительность - только уже не с прозреваемыми в ней согласно "философии права" чертами абсолюта, а действительность власти. Кровавой - которую можно расшатать зубоврачебными щипчиками Климова и для этого объявить его Шиллером. Если можно опутать шелковыми ниточками, как Гулливера, и представить Мишеньку Свифтом, я сделаю это не задумываясь. Поэзия тоже расшатывает, не надо мне объяснять, но занимается этим так свысока, так небрежно, так вся, как ребенок, сосредоточена на самой себе, что Бог с ней, с поэзией, пусть играет в свои цацки. В молодости все пишут стихи. Один Мишенька прозу. Ну не один, пускай не один. Но Аксенов - это ведь юмор и манера, молодежный стиль. Терпеть не могу молодежный стиль. Битов - психология. Не перевариваю. Как будто сто лет назад не
Я читала в "Искусстве кино" вашего "Замполита Отелло", я смотрела вашу "Ласточку". Климов слабенько, но эту полосатую будку с жандармом раскачивает - вы делаете косметический ремонт. Как вы могли, как вы смели кланяться в ноги БэА, брать у него рекомендацию! Предавшего принципы, которые разделял с друзьями, неизмеримо лучшими, чем он, и бессовестно продавшего их. Поэтому и герой у вас - замполит: я должна сопереживать замполиту. Еще бы он Бэашу и супруге его в бриллиантах, скупленных в войну, не понравился. То же и ваша кондукторша - трогательно, трогательно. Но ведь не живая девица, забитая или, простите меня, ссученная этой жизнью, как все такие, а символ. "Утепленный" разными душевными штучками, это вы умеете. Однако ласточка, ах-ах, с открытым клювиком, безумная, метафорическая. Расшибающаяся об грудь главного негодяя из игривой компашки, которая ее соблазняет. Вот они-то, золотая молодежь, сняты со знанием дела. И с сочувствием!
Понимаете, вы не по мне, категорически. Не лично - как явление. Кроме высказанного, есть еще упрек, и вместе они для меня перечеркивают вас как писателя. Климов, какой ни есть прозаик, маленький, или вяленький, или удаленький, он таким родился. Как рождаются поэтом. А вы, если перевести ваши сочинения в систему поэзии, ну как, скажем, в математике переводят из десятиричной в двоичную, поэтом - становитесь. Встречаетесь с другими пишущими, читаете, что они пишут, что до них написали, встраиваетесь в этот процесс, получаете развитие. Может быть, от рождения вы этого про себя просто не знали - не задумывались. Может быть, в вашем деле это в себе находят, открывают. Что ж, в таком случае это означает только, что в вашем деле нет поэзии. Не стишков, а непременного элемента жизни. Витамина - в отсутствии которого умирают. Как жена Герцена.
Я вам скажу, зачем все это сейчас выкладываю. Затем, чтобы иметь право отныне про это говорить открыто всем, а не как будто у вас за спиной. Я люблю Нину, а Тоша вообще полумой ребенок. Но вы не по мне".
Пока она говорила, он раз-другой хотел несколько слов по ходу вставить. Даже как бы и прошептывал - не открывая рта. Про то, что был на той вечеринке, где Бирман пел, и так как пел по-немецки, а языка Каблуков не знал, то слова Ахмадулиной отложились у него в сознании не только ее откликом на пение - столь разозлившим Калерию, а его, честно сказать, тогда повеселившим, - но также и содержанием того, что тот поет. Про то, что это фильм Калиты и ласточка - Калиты, а его, каблуковское, "Ниоткуда никуда", название и идея, но кино делается сотней людей, каждый гребет своим веслом, все знают общее направление, однако курс - у сценариста такой, у оператора не совсем такой, у режиссера совсем не такой, не говоря о постах наблюдения и впуска в гавань. Что к БэА он пришел не нравиться, а получить рекомендацию; не досье его изучив, а поглядев две-три картины; не к частному лицу, а к официальному. Все это не меняло сути происходящего: ее вызова его к себе, ее оценки его, подаваемой в форме общественного заявления, ее желания оповестить его о своей и своего круга непримиримости и намерении противодействовать тому, что он собою представляет. То есть конкретно ему. И, наконец, ее обозначения своей позиции, хотя это не было целью, а лишь вытекало из происходящего. Возражать или что-то объяснять означало бы сбивать происходящее с прицела, мутить чистоту и ясность факта.
Так что он дождался конца, помолчал и спросил: "Солженицын - не хотите ли вы сказать о Солженицыне? Едва ли еще будет такая минута, а я хотел бы знать ваше мнение о нем. Мне кажется, он не вполне вписывается в картину, которую вы рисуете". Теперь она - подавшись к нему и впившись в него взглядом, - как будто что-то говорила, что-то, даже казалось, неистовое, хотя губы были, наоборот, крепко сжаты. Потом отклонилась удобно на спинку кресла, словно успокоившись, и произнесла: "Нет, я не хочу говорить о нем. Но раз вы просите и после того, что выслушали, а главное, как безропотно, то есть мужественно, слушали, думаю, вы заслужили. Александр Исаевич не бог. Но герой. Гектор. Дело давно проиграно, много раз - когда Трою подставили, когда боги ее сдали, когда все это поняли, когда конь уже у ворот. А он не боится. Но мы навидались героев. Революции, гражданской войны, Днепрогэса, Великой Отечественной, космоса, спорта, Советского Союза. Он - все это с частицей "не", но он герой. Он - большевик с частицей "не". За то, что "не", я становлюсь перед ним на колени, но нам бы чего-нибудь поменьше. У них - у тех, кто устраивает нашу жизнь по своему плану, у нынешних - нет героев, кроме ими же назначаемых. А реальных нет. И нам надо так. Они заинтересованы, чтобы мы делали ставку на героев. Поражу пастыря - и рассеется стадо. А вот когда все более или менее на одно лицо - как они, непонятно, кого поражать. Нет-нет, пусть шашка ходит вперед только на одну клетку, но у них и у нас одинаково. Солженицын - большой человек, такие, как он, много дров наламывают. А лес и так вон какой разреженный".